Откуда только брались у Марфы силы и терпение, чтобы сносить все обиды и несправедливости, выпавшие на ее долю. Видно, в несчастную годину родилась она, потому что за свои сорок лет не слышала ни слова приветливого, ни ласки людской. С малых лет осталась она сиротой, росла в наймах среди чужих людей. Пасла чужой скот. Нет, не было у нее беззаботного детства. Когда же настала семнадцатая весна, пошла батрачить в экономию пана Мюллера. Все лето вязала без устали тугие пшеничные снопы. За старательность и сообразительность эконом взял ее на зиму к хозяйскому двору, для работы на коровнике. Не догадывалась тогда дивчина, какое лихо поджидало ее на панском дворе.
Осенней ночью, когда она возвращалась из коровника в людскую, встретил ее возле клуни[7] рыжий Ганс, сын Мюллера. Похолодело в душе у Марфы. Не раз она замечала, как Мюллер-младший бесстыдно следил за каждым ее движением, когда она наклонялась над снопами.
Бросилась в сторону, однако Ганс успел схватить ее за руку. От него несло винным перегаром, глаза похотливо жмурились. Даже месяц закрылся пологом туч, чтобы не видеть этих наглых глаз, оскаленных зубов, всклокоченных волос. Ганс прижал ее к себе и… Страшно даже вспомнить об этом.
Но, видно, суждено было и ей немножко счастья: в эту ночь молотильщики остались ночевать в клуне, чтобы на следующий день пораньше начать работу. Услышав приглушенный девичий крик, во двор выскочил Савва Латюк. И как только увидел барахтающегося Ганса, сразу все понял. Выдернул из плетня кол и шарахнул обидчика по голове. Ганс взвился ужом, зажал ладонью рассеченный лоб и, воя, кинулся наутек.
Савва подошел к дивчине. Высокий, широкоплечий, всегда улыбающийся, он стоял перед ней и не знал, что говорить. А лицо Марфы залил мучительный румянец, жег стыд. Всхлипнув, она припала к груди парня. В этот же миг ясным оком выглянул месяц. Хлопец нежно гладил ее плечи и смотрел, смотрел… Видно, пришлась ему по душе пышная девичья коса, а может, заворожили темные глубокие очи.
— Нелегко тебе одной придется… Давай вместе будем, — сказал Савва.
И они пошли по жизни вместе. Только очень коротким был их путь. Через несколько месяцев грянула революция. Савва пошел в Красную гвардию. Вместе с другими бедняками делил панскую землю в уезде. Однако не суждено было бывшим батракам собрать свой первый урожай: саранчой налетели из Киева гайдамаки. Привел их в Черногорск сын мюллеровского эконома Михась Деркач. Не справиться беднякам с такой силой, и подались они вместе с Саввой к Щорсу.
Много дней прошло с тех пор, как родилась у Марфы дочка Еленка. Давно уже хозяйничали в Черногорске комнезамы, а Савва все не возвращался с польской войны. Летними вечерами уходила Марфа с грудным ребенком на руках на киевский шлях и долго стояла, всматриваясь в даль. Нет, не видно Саввы на дороге, не спешит он к дочке.
А дни летели…
Однажды майским вечером 1922 года кто-то осторожно забарабанил пальцами в окно. Марфа подошла к окну, глянула и обомлела — во дворе стоял военный. Хотела вскрикнуть — речь отнялась, думала навстречу броситься — ноги будто не свои. С трудом открыла дверь.
В хату вошел высокий человек.
— Мир дому сему! Прими, Марфина, поклон земной от Саввы.
Только тогда женщина узнала пришельца: это был Трофим Трикоз, сын мюллеровского конюха Онисько. Его правая рука белела бинтами, шея тоже была забинтована. Сам худой, черный, только глаза блестят, как угли.
Хозяйка пригласила гостя сесть. Трофим снял буденовку, примостился у края стола.
— Не знаю, как и начинать,— наконец выдавил он из себя. — Одним словом, должен тебе, Марфа, сказать, чтобы не ждала ты своего Савву: погиб он.
Марфа не заплакала, не заломила руки. Ее словно парализовало. Сидела у камина и, будто сквозь сон, слушала Трикоза.
— Это случилось за Шепетовкой. Наш эскадрон был в боевом дозоре. Въехали мы на рысях в одно село, а там — белополяки. Ну и началось. Савва, командир наш, не из тех, кто отступает. Вихрем носился по улице. Я — следом за ним, чтобы в нужную минуту на помощь броситься: земляки же как-никак. И вот выскакиваем аж на кладбище, а там офицерня между крестами попряталась. Савва — на кладбище. Троих хорунжих зарубил, на четвертого замахнулся и… короче, выстрелил тот Савве в грудь. Ну, тут и мне досталось. Рубанул какой-то гад. Да так, что вот уже третий год никак не очухаюсь. Все кости в плече перерубил… Завещал мне Савва, если что с ним случится, передать тебе земной поклон.
С того вечера не всходило больше для Марфы солнце красное. Слонялась как в воду опущенная. Спасибо, хоть Трофим не забывал: наведывался вечерами, рассказывал про лютые сечи, играл с трехлетней Аленкой. Вскоре умер его отец, старый Онисько, и остался Трофим в доме один как перст. Нелегко ему приходилось — раны не заживали, а на руках хозяйство как-никак. Тогда и предложил он Марфе:
— Были мы с Саввой верными друзьями: одну жизнь строили, одной дорогой шагали. Не по пути ли нам с тобою, Марфа? Аленке отец нужен…
Подумала женщина, подумала и согласилась. Но не пришло с Трофимом счастье в ее хату. Жили они мирно, спокойно, и все же какая-то незримая стена всегда стояла между ними. Трофим был молчаливым, замкнутым. Марфа никогда не знала, что у него на душе, хотя изредка замечала в глазах мужа такую злобу, такую тоску, что потом его глаза и во сне преследовали ее. Она думала, что настроение такое у него от болезни. Потом зажили раны, а Трофим стал еще угрюмее и нелюдимее. Он сторонился людей, избегал разговоров, жил какой-то странной и непонятной жизнью, все больше отдалялся от семьи. Уже во время войны он попал в тюрьму за растрату государственных денег. Вернулся оттуда еще больше озлобленный. И теперь всю злобу вымещал на Марфе.
…У порога что-то затарахтело. В комнату вбежала дочка. Марфа вытерла глаза, подняла голову — лицо у Елены бледное, губы дрожат:
— Мамочка, немцы… Они там с отцом!
— Прячься, дочка! Прячься немедленно!
Через сени они бросились в каморку. Елена опрометью вскочила в высокую кадушку, а мать накрыла ее кружком и разложила на нем несколько головок капусты. Потом опасливо вышла во двор. Никого. Выглянула на улицу — тоже никого. Вдруг из парка Мюллера послышались голоса. Марфа припала к плетню.
Недалеко от облупленного, с разбитыми стеклами замка Мюллера стоял высокий сухопарый немец в черном мундире. На груди у него висели какие-то блестящие металлические бляшки, видно награды, в руках хлыст. Позади него стояли два офицера и еще несколько солдат. А перед ним, потупив голову, — Трофим. В его фигуре было столько покорности и бессилия, что Марфа сразу забыла про оскорбление. Но как ему помочь?
— Ты должен знать, кто грабил имение! — гаркнул фашист. Голос показался женщине знакомым, она еще внимательнее присмотрелась к сухопарому немцу.
Длинное и худое лошадиное лицо фашиста было украшено золотым пенсне. Красной морковиной висел мясистый нос. Когда Марфа увидела рыжие космы, то почувствовала, как пот выступает у нее на лбу…
— Боже мой, боже мой! Неужто судьба так безжалостна ко мне?
— Какое счастье! Сегодня я вижу перед собой ясновельможного пана Ганса Мюллера! — слышался заискивающий голос из толпы фашистов. Она с трудом узнала голос Трофима…
— Вижу, у пана майора сегодня не совсем хорошее настроение, — сказал Мюллер, отхлебнув из серебряной чашки горячего крепкого кофе со сливками.
Долговязый Отто Шмультке даже не шевельнулся. Он стоял спиной к полковнику и тупо смотрел в окно, словно считал пузыри в мутных лужах дождя. Французская сигара в его зубах давно погасла, но Шмультке не замечал этого.
Полковник Мюллер догадывался, почему у коллеги плохое настроение: вчера Отто получил извещение о том, что где-то в степях под Одессой погиб его старший сын Карл.
Что же, в таком случае даже офицер войск СС может немного погрустить. На пользу. Будет злее в работе, меньше будет жалости к тем, на кого давно пора надеть хорошие цепи. Допив кофе, Мюллер приложил салфетку ко рту и встал из-за стола. Застегивая китель, прошелся по кабинету. Придирчиво осмотрел вещи. На его длинном худощавом лице с отвисшими губами появилась улыбка: гарнитур ему нравился.
На полу щедрыми красками горел персидский ковер, принесенный сюда из городского Дворца пионеров. У стены стоял старинный мягкий диван с зеркальной спинкой. Бархат, причудливые узоры, вышитые подушечки! Вот что значит умело провести у населения реквизицию «для нужд армии фюрера».
У другой стены тянулся ряд мягких стульев красного дерева. В углах возле окон на подставке возвышались вазы, сделанные несколько столетий назад умелыми руками венецианцев. Только массивный стол с большим чернильным прибором как-то неуклюже прижался к полу. Над столом, в проеме окон, висел портрет фюрера.