– И что же, это не вы продавали пленных партизан оккупантам?
– Никогда! Ни единого!
– Йован Шкава был вашим, а он выменял у немцев за муку триста пленных партизан.
– Шкава был таким же, как Божа Яворац. И кончил он так же, по приговору моего суда. В обосновании приговора особо подчеркнут этот позорный акт передачи захваченных партизан оккупантам. Вы захватили весь мой военный архив, там вы можете найти и эти документы.
– Зачем же вы участвовали в селе Дивцы в переговорах с немцами? Не вызывает сомнений, что там вы заключили с ними соглашение о совместных действиях против партизан! – сказал судья.
– Меня будете судить не вы, а мои дела. Запомните это, господа! – вспыхнул он при одном только воспоминании о кровавой осени сорок первого года. – Репрессии немцев были ужасающими, – продолжал он с горечью в голосе и взгляде. – Я видел целые деревни, объятые пламенем. Что могли сделать мои пять-шесть тысяч человек против пяти немецких дивизий, оснащенных самым современным оружием. Я просил инструкций у правительства, эмигрировавшего в Лондон, но не получил их. Тогда я по собственной инициативе и под свою ответственность в сопровождении еще двух человек прибыл в Дивцы на встречу с неприятелем, инициаторами встречи были немцы. На случай провокаций со стороны немцев, которых мы могли ожидать, мы прихватили с собой гранаты. Немцы вообще не собирались вести с нами переговоры, они хотели нам диктовать. Требовали безоговорочной сдачи. Я сказал им, что мы боремся за свое Отечество и что они, и как военные, и как люди, должны это понимать. Я отказался от их предложения выпить вместе вина.
– Ты, да отказался от выпивки? Уж в это-то я не поверю, извини, – вмешался Крцун, который после непродолжительного отсутствия вернулся в камеру.
– Непосредственно после этих переговоров, – не удостоил его ответом Дража, – немцы напали на мой штаб на Равна Горе.[13] Это и были все мои контакты с немцами. А дорогоры с ними заключали как раз вы. Не мои командиры, а офицеры Тито ездили в Загреб и подписывали соглашение о немецко-партизанских совместных акциях против меня и западных союзников в случае их высадки на Адриатике.
– В их взглядах он прочел изумление. Интересно, они просто не знаю об этом «сотрудничестве» или же ловко притворяются?
– Я боролся против немцев столько, сколько мог, и так, как умел. И мог бы добиться гораздо большего, если бы вы не развязали гражданскую войну и не наносили мне удары в спину, когда я бил немцев и усташей! Вы подняли друг против друга соседей, родственников, братьев. Ваши преступления ничем не отличаются от преступлений усташей, они даже, может быть, еще страшнее, потому что именно ваша секта сеяла вражду там, где делать это просто святотатство, – в семьях! Власть и слава, которые проросли из крови и слез родственников, братьев, никогда не принесут вам ни покоя, ни счастья!
– Кровь еще только потечет, – сверкнула ярость в глазах Крцуна. – Кровь будет течь и по Дунаю, и по Саве, и по Дрине, и по Мораве – но мы построим коммунизм! Наша славная революция не признает ни родственников, ни братьев, ни матерей… да, ни матерей, если эти матери буржуйки и реакционерки. Какая еще братская кровь, что за глупости! А-а, понимаю… Вижу, куда ты клонишь. Тебе бы хотелось, чтобы я назвал тебя братом-сербом… Братишка, Дража! Неплохо звучит, мать твою так!
– Как бы вы ни издевались, партизан я всегда воспринимал как частицу тела своего народа, как больной орган, как нашу общую боль и позор. Я не хочу этим сказать… – он вдруг замолчал.
– Что вы не хотите сказать? – спросил судья.
– Чего зеваешь? – потряс его за плечо Крцун. – Уж не переутомился ли ты? – и он подмигнул судье.
– Вы что-то начали говорить и вдруг замолчали. Что вы хотели сказать? – спросил прокурор.
– Я забыл, – ответил он шепотом и заснул.
* * *
– Выпейте немного воды, – разбудила его врач. – Возьмите, чего вы боитесь?
– Всего, – ответил он безвольно. – Что-то странное происходит, и я не знаю… – опять замолчал он.
– Что не знаете?
«Не знаю, – хотелось ему сказать, – откуда эта путаница в мыслях. Перемешивается то, что я сам пережил, с тем, что я узнал из рассказов других людей. Знаю, что нахожусь в тюрьме, но чувствовать это – не чувствую. Знаю все, что делал со мной этот зверь с первой же ночи, как они меня схватили, а не могу и не хочу в это поверить. Мне хочется быть одному, не видеть никого из них троих и умереть, как только они выйдут. Почему же мне хочется с ними разговаривать?»
Большим усилием воли ему удалось подавить в себе эти мысли. Не удалось, правда, подавить страстное желание затянуться сигаретой, которая догорала в руке судьи.
– Закуривайте, – предложил ему Джорджевич.
– Он не будет, опасается, что отравленная, – прервал издевательски короткое колебание Крцун.
– Вы не можете мне ничего сделать, только убить меня, – ответил Дража, беря сигарету. – Несмотря на то положение, в котором я сейчас нахожусь, боюсь не я вас, а вы меня!
– Я просто дрожу, – злобно ухмыльнулся Пенезич. – Не табак, а шелк. Нет табака равного герцеговинскому. Согласен?
– Хороший, – согласился Дража.
– Ну, язви тебя в корень, хоть в чем-то мы с тобой нашли общий язык. Такой точно табак курят и генералиссимус Сталин, и товарищ Тито. Его курил и Франц Иосиф, и старая шлюха Мария Тереза, – он уставился на прокурора Минича. – Что это ты сам с собой разговариваешь? – ударил его по колену.
– Да так… что-то я задумался.
– Должно быть, о чем-то хорошем задумался, что такой веселый.
– Лучше не бывает. В этом я уверен, – сказал прокурор.
Конечно, он не стал говорить, что ему представлялся переполненный зал заседаний суда и он сам, указывающий пальцем на генерала Михайловича, всем своим видом и речью копирующий товарища Вышинского, нет, превосходящий его:
«Все прогрессивное человечество видит кто он, этот выродок, предатель, злодей и шпион. Мы должны очистить честь нашего народа от этих отбросов прошлого, чтобы он мог под предводительством наших гениальных учителей, товарища Тито и товарища Сталина, неудержимо стремиться вперед, вперед, только вперед, к торжеству коммунизма! Пусть ваш приговор, товарищи судьи, прогремит на весь мир как колокол, возвещающий о новых победах. Сотрите в прах этого выродка, эту гадюку, этого пособника реакции!»
Со вчерашнего дня прокурор Минич готовит свое историческое выступление на процессе, который еще даже не начался. Он никогда, даже на фотографии, не видел советского прокурора товарища Вышинского, но он весь дрожал от одной только мысли, что они похожи друг на друга, как ему говорили, и от счастья, что он не обманет ожиданий товарища Вышинского.
«Все, что товарищ Вышинский сказал о Бухарине и Тухачевском, я могу повторить и о предателе народа Драже Михайловиче, – думал Минич. – Я могу подготовить и впечатляющих свидетелей: отца зарезанной жертвы, крестьянку, которую изнасиловали и избили четники, партизана, который видел Дражу с немцами… Могу фальсифицировать документы, заставить признаться во всем пленных четников. Могу в качестве доказательства преступлений четников представить фотографии людей, убитых усташами. Могу организовать в зале суда такую публику, которая будет реветь, угрожать и требовать расправы. Я все могу, кроме, к сожалению, одного. У меня нет ни одного документа, фотографии или чего-нибудь еще, что подтверждало бы Дражино сотрудничество с немцами. На счет Михайловича спишу американских летчиков, которых мы перебили. Мои обвинения будут страшными и неопровержимыми. Предатель народа с помутившейся памятью и сломленной волей не только не сможет, но и не захочет защищаться…»
– Мы арестовали Нойбахера. Поет перед нами как заведенный! – судья с хитростью посмотрел на Дражу, как тот отреагирует.
– Ну и что?
– Он признался, что встречался с вами и с одним американцем в Пранянах и в Драгине.
– Этого не было. К сожалению.
– Почему «к сожалению»?
– Потому что, насколько мне известно, Нойбахер не был нацистом и только игрой случая оказался в должности дипломатического представителя Германии на Балканах. Он хотел, чтобы вооруженные силы Гитлера капитулировали передо мной еще в августе сорок четвертого года, более того, по моей информации, он официально предлагал это в Берлине.
– Гитлер, несомненно, был в восторге, – издевательски заметил прокурор.
– Для Гитлера я был самым опасным противником на Балканах, и он этого не скрывал. Разумеется, предложение Нойбахера не было принято, но, несмотря на это, немцы принесли белый флаг и бросили его мне под ноги. Лично генерал Лер предложил капитуляцию.
– Когда же это было? И где?
– В Пранянах, в середине сентября сорок четвертого.
– Почему вы не приняли капитуляцию Лера?
– Я бы не хотел об этом говорить.
– Что же, значит, вы оберегали гитлеровского генерала от поражения? – вмешался судья.