— Гриш! Гриш! — обрадовалась Валя.
Тот услышал. Глянул на нее. Узнал и, театрально махнув рукой, высунулся из окна.
— Що?.. Петра?.. — блеснул он золотым зубом. — Нэма его — на складах уси, грузять… Передать що?
— Привет ему передай. Привет, — подавляя тревожное волнение, через силу улыбнулась Валя и отошла на противоположную сторону улицы.
Она долго стояла там и ждала: вот появится Петр. Но Петр не появлялся. «Обиделся и не хочет видеть», — решила Валя, но все ждала. Наконец до слез расстроившись, пошла домой.
На кухне мать складывала в продуктовую сумку матерчатые мешочки из-под круп. Увидев Валю, проговорила:
— Вот… Акулина Ивановна в магазин побежала… Гляди, так и очереди начнутся. Надо купить чего пока.
Валя поморщилась. «В такое время, когда… когда мы должны думать о защите Родины, когда… идет война, когда на границе убивают наших людей… когда… Нет! Никуда я не пойду — стыд один». Матери сказала недовольным тоном:
— Ну как так можно! Акулина Ивановна всю жизнь редиской да репой торгует, а ты… Как хочешь, я не пойду. Стыдно в такие часы думать о желудке.
Варвара Алексеевна насупилась. Продолжая подбирать и складывать мешочки, выговаривала дочери:
— О желудке всегда надо заботиться. Он как дитя малое: есть захочет и просит, не спрашивая, откуда взять.
Валя прошла в большую комнату. Отец лежал на кровати. Увидев дочь, пододвинулся к стене — садись, мол.
— Что там слышно-то? — тихо спросил он, когда Валя присела на краешек кровати. — Война, значит?.. Так, так… Все лежу. На завод сходить бы, а лежу… Проку-то от меня теперь мало. Это годков бы так с пяток — десяток назад… Лежу все, думаю… В империалистическую… спервоначала казалось, что раздавим Вильгельма, как гниду. А не вышло… — Он, видимо, отвечал на какие-то свои мысли. Валя слушала его рассеянно — думала о Петре да о том, что ей делать, куда податься, не сидеть же сложа руки, раз случилось такое. — Нет. Враг, он, прежде чем напасть, сил набирается… И пока ты сломишь его… Пруссак издавна такой, и в два счета с ним не разделаешься… Оно, конечно, победим. — Спиридон Ильич вздохнул. — Война, она штука тяжелая. Как ни придется, а победить надо… Иначе тебя скрутит, окаянный. Вон в восемнадцатом годе — разутые, раздетые, в голоде — и то одолели. Всякие там Юденичи, хоть у них и танки были, а натолкнулись на народ — и вспять пошли… А сейчас и вовсе: только одним коммунистам оружие в руки дай, какая армия будет! Тут по ковру к победе Гитлер не придет… Помню, когда уже партизанил я, как получилось. Контра эта всякая к Питеру, а мы ее отсюда, с тылу. Они думали, им красную дорожку выстелют до Смольного… Не вышло… Я тогда был у Егорова, Матвея Егорыча… с ним и партизанил.
Отец на минуту смолк. Растирал рукой грудь над сердцем — болело. Валя глядела на узкие, костистые плечи отца и старалась представить, сильный ли он был в молодости, и не могла.
Прокашлявшись, отец снова заговорил:
— Весь народ в тот год поднялся. И старые, и молодые шли, и, как ты, девчонки были. Одна пришла, помню, к нам в отряд — тогда мы, кажись, под Островом уж были, — малюсенькая такая, и говорит: «Я на фельдшера училась. Примите сестрой милосердия».
Валя схватила отца за руку, прижалась к ней горячей щекой.
— Папа, я тоже сделаю так. Я же в дружине училась, на сестру! Что я, даром в Осоавиахим ходила?!
Валины глаза искрились, в ее голосе слышалось горячее отцовское упрямство.
Спиридон Ильич, погладив дочь по голове, положил руку на ее ладонь. Сказал:
— Трудно сейчас еще решить… Таких, как ты, вряд ли теперь возьмут… Ведь тогда что было!.. А сейчас мы… Армия-то у нас вон ведь какая!
Вошла с хозяйственной сумкой в руках мать.
— Я все равно решила, папочка, — твердо сказала, поднявшись с кровати, Валя. — Сейчас же иду в военкомат. Добровольцем пойду.
Мать, сразу взяв высокую ноту, заголосила. Сумка выскользнула из ее рук. Припав к дочери, она уткнулась ей в плечо. Валино платье мокло от материнских слез.
— Ты вот что, мать, — пробасил, насупившись, Спиридон Ильич, — слезы эти… чтобы духу их в доме не было. А дочь… Что же? Жалко. Дочь, она кровь с тобой наша. Да только, если все заголосят так, как ты, Гитлер этак, пожалуй, и до нас доберется… Вон на финскую сколько добровольцев ушло — и ничего, вернулись.
Мать опешила. Оттолкнув от себя дочь, с обидой выговорила:
— Хорош отец!.. Как был ты непутевый, так и есть. Ерманскую по фронтам горе мыкал, в гражданскую все болота на брюхе исползал, а семья хоть как тут… Хоро-о-ош!.. Да подумал бы: может, хватит с наше-то?.. Нет, надо еще и родную дочь на убиение толкнуть! Родную!..
Валя вышла на кухню. Про себя упрекнула мать: «Эх, ты… Не понимаешь ты…» — И спросила ее оттуда, через дверь:
— Выходит, зря пели мы «Как один человек, весь советский народ за свободную Родину встанет…»? Для удовольствия, и только?! Нет!
Увидав на столе кринку с молоком, Валя ощутила голод. Достала краюху пшеничного хлеба. Стала есть. Вошла мать.
— Села бы хоть, — проговорила Варвара Алексеевна и отвернулась к посуднику, не в силах глядеть на дочь, потому что видела ее уже где-то там, на черте между жизнью и смертью, отчего старые, много видавшие на своем веку глаза снова застилались слезами.
1Все утро первого дня войны Чеботарев ворочал ящики, грузил в машины и на повозки продукты, боеприпасы. Пришлось даже выносить из казарм постели и таскать их на вещевой склад. И что бы он ни делал в это утро, ему все вспоминалось мирное время, счастливое, сулившее человеку много-много хорошего. Память упорно возвращала его во
ВЧЕРАШНИЙ ДЕНЬ
Медленно гонит к Оби холодные воды Сосьва. Петр стоит на выдавшихся далеко в реку деревянных помостах пристани. Остриженный, с набитым продуктами холстяным мешком за плечами, в фуфайке и яловых сапогах. Стоит среди таких же, как он, призывников. А рядом — мать и отец. Мать время от времени уголком белого в полоску головного платка, завязанного под подбородком, утирает заплаканные глаза. Отец, не терпевший слез, от сознания, что нельзя при людях отругать жену, хмурится и глядит на белую от пены Сосьву — дует сильный низовой ветер, и по реке идут, тяжело наваливаясь одна на другую, серые, как волчье брюхо, громадные волны… А Петру, как и всем призывникам, радостно. Подумать, сколько ждали они, еще мальчишками, этого дня, когда их призовут в армию! Сколько связано было у них с этим мечтаний! Сколько надежд питал каждый из них, думая об армейской службе!.. Взгляд Петра уходил за Сосьву, за острова, за Малую и Большую Оби, за глухие таежные леса — урманы… В памяти всплывает родной Полноват, где провел отрочество. Возбужденный, думал, с каким чувством в Омске посмотрит впервые в жизни на автомобиль, на чудо-паровоз, знакомые только по кино и картинкам в учебниках и книгах. Не выходит из головы и Лиза, девушка, с которой дружил со школы и которую любил. «Как прибудем на место, надо сразу же ей написать», — неторопливо рассуждает про себя Петр.
Ветер доносит далекий приветственный гудок парохода. Все поворачивают головы на звук. Далеко-далеко, за островами, заросшими талом, стелется от него дым.
Пароход. Заволновались, зашевелились люди. Но долго еще виден был один дым. Потом наконец из-за светлой таловой зелени выплыл белый, сверкающий на солнце стеклами окон и сам пароход. Разбивая лопастями колес воду, медленно пришвартовался он к пристани… А через два часа дал уже второй гудок. Началось прощание. Мать Петра, натерпевшаяся горя, пока муж скитался по тайге с партизанами в гражданскую войну, а потом, вступив в Красную Армию, гонялся за разбитыми белогвардейцами и дрался с японцами, на всю жизнь затаила в душе страх к военной службе и поэтому сейчас обливалась горючими слезами и выла на всю пристань, так что можно было подумать, будто хоронит сына… Отца это окончательно взбесило. Поддав легонько жене в бок — а кулак у него был увесистый, — он угрожающе пробасил ей на ухо:
— Перестань! Срамота одна. — И медленно протянул сыну руку.
Они крепко, по-мужски, с ухмылкой на лице, обнялись. Отец грубовато сунулся после этого Петру в лицо щетинистыми рыжеватыми усами.
Прозвучал третий гудок, когда Петр наконец пошел на палубу… Подняли трап. Отдали носовой конец, и пароход стало относить от причала.
Работали колеса. Медленно отходила пристань. Петр все глядел на отца с матерью. Ему было грустно. Он вспомнил отцовский взгляд, когда тот стал обнимать его: та же, что у матери, только приглушенная боль разлуки. И когда пристань осталась далеко позади, он продолжал еще думать об отце с матерью — почему-то теперь оба они казались ему чем-то единым, целым.
…А пароход плывет, плывет. Гребут воду лопасти неутомимых колес. Не унимается ветер. Ходят крутые пенистые волны. Велика Обь! Кажется, нет ей ни конца ни края. Катит воды через тайгу да топи. Течет она, течет — широкая, могучая и величавая. Преодолевая течение, медленно поднимается по ней пароход вверх, чтобы через тысячи километров, пройдя по Иртышу под высоченным, больше сотни метров, отвесным яром, где, как говорят легенды, погиб Ермак, приплыть наконец туда, в Омск, и там отдать берегу все, что он везет в трюме, на палубах, в каютах…