Балкашин и Панкратьев остановились перед трупом Потапа и несколько минут пристально смотрели в лицо мертвецу, охваченные тяжелым чувством; потом, несколько раз осенив себя неторопливым широким крестом, они, осторожно ступая, двинулись в соседнюю комнату.
Там было порядочно народу, знакомые и сослуживцы Колосова. Все они молча, с недоумевающими лицами толпились подле дверей, бросая тревожнолюбопытные взгляды в противоположный угол, где на узкой походной постели лежал Иван Макарович.
Он был еще жив, но находился в беспамятстве.
В мертвой тишине ясно слышалось тяжелое, хриплое дыхание раненого; из запекшихся губ то и дело вырывался болезненный стон, глаза были полузакрыты и тускло глядели из-под полуопущенных ресниц, ничего не видя и не сознавая.
Панкратьев осторожно приблизился к постели умирающего и с чувством глубокой жалости заглянул ему в лицо. Его поразила огромная перемена, происшедшая за какие-нибудь 2–3 часа в наружности Колосова.
Бледные щеки ввалились и подернулись желтоватым налетом, нос заострился, рот с бескровно-сухими губами растянулся и казался несоразмерно большим. Он постарел на целый десяток лет.
Вдруг Павлу Марковичу почудилось, что губы Колосова зашевелились; он с усилием открыл глаза и глянул на Панкратьева тяжелым, но осмысленным взглядом. Павел Маркович быстро наклонился и приблизил свое ухо к самым губам Колосова.
— Прощайте, Павел Маркович… умираю, — с трудом уловил Панкратьев едва слышный шепот, — прошу вас, скажите Анне Павловне, что я все о ней думаю… желаю ей счастия… от души… передайте… я… — Дальше голос стал так слаб, что Павел Маркович, как ни напрягал слух, не мог ничего разобрать. Раненый, казалось, понял это. Что-то похожее на печальную улыбку поползло по его губам. — Не слышите? — собрав всю силу, достаточно внятно произнес он и потом добавил, как бы про себя: — Все равно… пусть так. — И впал в беспамятство.
Павел Маркович делал над собой нечеловеческие усилия, чтобы удержать подступавшие к горлу рыдания. Стиснув зубы и часто мигая покрасневшими веками, он торопливо отошел от постели Колосова, отыскивая глазами доктора. Тот стоял подле окна и, прищурив свои близорукие глаза, старательно болтал в толстом пузырьке какую-то мутно-желтую жидкость. Это был почтенных лет старичок, в больших круглых очках, небрежно одетый. Звали его Карл Богданович. По общему мнению всех офицеров, он был душа-человек, прекрасный товарищ, но как доктор не возбуждал особого доверия.
Панкратьев подошел к нему и тихонько тронул за локоть.
— Ну что, доктор? — робко спросил он, впиваясь глазами в очки Карла Богдановича. — Есть ли какая надежда?
Доктор поднял свое сморщенное добродушное лицо, и по выражению его Панкратьев понял, насколько он сам огорчен и расстроен.
— Надежда? — переспросил доктор, как-то вдруг по-детски раздражаясь. — Неужели вы сами не видите, что надежды никакой нет и быть не может? Сегодня к вечеру, самое позднее к утру, все будет кончено, вот.
Это "вот", произносимое с особенным ударением, доктор любил произносить кстати и некстати.
Павел Маркович уныло обвел комнату глазами, как бы ища, что кто-нибудь опровергнет или смягчит суровый приговор доктора, подаст хоть какую-нибудь надежду, но все угрюмо молчали, затаивая дыханье… казалось, смерть уже витала в комнате.
Павел Маркович почувствовал, что дальше выдержать он не может, и, понурив голову, не глядя ни на кого, пошел вон из комнаты. В сенях он столкнулся с торопливо идущим священником.
— Жив еще? — тревожным шепотом спросил тот. — Я дары принес… приобщить бы следовало.
— Жив, но в беспамятстве. Впрочем, пройдите, посмотрите сами. — И, дав священнику дорогу, Панкратьев, не оглядываясь, побрел домой.
Вдруг он увидел быстро идущую к нему навстречу Аню. Она была в одном платье, с накинутым наскоро платочком на голове. Лицо ее было бледно, и на нем застыло выражение ужаса и душевного страдания.
— Анюта, куда ты? — изумился Павел Маркович, останавливаясь перед дочерью и заграждая ей дорогу. Та мельком взглянула ему в лицо и произнесла каким-то особенно жутко-спокойным тоном:
— Пусти, папа, не задерживай, мне необходимо его видеть.
— Зачем? Постой хоть одну минутку, подожди, дай сообразить, — забормотал Панкратьев, пораженный видом и тоном дочери. — Ну, зачем ты пойдешь, только себя расстроишь и его… ему вредно волнение… вернемся лучше… а, в самом деле, вернемся?
Он ласково взял дочь за руку, но она торопливо ее выдернула и, ничего не ответив, стремительно пошла дальше.
Панкратьев машинально пошел с нею рядом и с беспокойным удивлением заглянул в ее глаза.
— Папа, — заговорила вдруг Аня, — ты не знал, никто не знал, я сама даже не знала и только теперь поняла со всей ясностью, как я люблю его… Понимаешь, люблю… и теперь он умирает, а сам думает обо мне как о бездушной кокетке… Вчера на балу он объяснился мне, а я вышутила его… он обиделся, и вот… я должна его видеть, должна сказать ему, что я его люблю, люблю всем сердцем, пусть знает… Я скажу ему, если он умрет, я ни за кого не выйду замуж и останусь верна его памяти… Вот видишь сам, как важно мне увидаться с ним.
Панкратьев ясно увидел всю невозможность отговорить дочь и помешать ей в ее намерениях. Он не стал спорить и только счел нужным предупредить ее быть осторожнее.
— Помни, — сказал он внушительно, — ты должна собрать все свое мужество. Главное, постарайся не плакать и не позволяй ему говорить. Всякое чрезмерное волнение может сразу убить его, а я, вопреки словам Карла Богдановича, все еще не теряю надежды… Помни же об этом.
— Хорошо, папа, ты увидишь, как я сумею сдерживать себя. Ты останешься доволен, уверяю тебя.
В комнате больного, кроме священника и доктора, не было никого. Удовлетворив свое любопытство, все посетители мало-помалу разошлись. Священник, окончив свое дело, тоже собирался уходить, доктор ждал фельдшера, который должен был его сменить, чтобы отдать ему кое-какие приказания насчет дальнейшего ухода за больным. Колосов лежал, по-прежнему полузакрыв глаза, и хрипло дышал. Легким, неслышным шагом Аня подошла к кровати; опустившись перед нею на колени, она, осторожно взяв руку раненого, припала к ней долгим, горячим поцелуем.
Колосов вздрогнул и открыл глаза.
С минуту взор его оставался по-прежнему неподвижно-тусклым, но вдруг где-то в глубине зрачков вспыхнул слабый огонек, взгляд прояснился и бледная, страдальческая улыбка поползла по лицу.
— Спасибо, — едва шевеля губами, зашептал больной. — Как хорошо, что вы пришли… я очень счастлив… спасибо… все время думал… о вас. Да…
Он тяжело вздохнул и от изнеможения закрыл глаза, но через минуту снова открыл и устремил взгляд в лицо Ани, как бы спеша наглядеться на дорогие черты.
— Я пришла, — тихо и вразумительно заговорила Анна Павловна, — чтобы сказать вам, нет, тебе, — поправилась она, — тебе сказать, что я тебя люблю. Слышишь, люблю и всегда любила… и вчера, когда смеялась, тоже любила… верь мне, мой милый, дорогой, любила и люблю и буду любить… всегда, всегда, что бы с тобой ни случилось. Слышишь? Веришь?
На лице Колосова заиграла радостная, благодарная улыбка…
— Верю… Благодарю, — скорей угадала, чем услышала, Аня, — теперь я вполне счастлив.
Оба замолкли и смотрели в лицо один другому пристальным, проникновенным взглядом.
Панкратьев, доктор и священник, присутствуя при этой сцене, избегая смотреть в глаза друг другу, украдкой вытирали набегавшие на их глаза слезы.
— Ваше высокоблагородие, — услыхал вдруг Панкратьев за своей спиной чей-то сдержанный шепот. Он оглянулся и сквозь щель полуотворенной двери увидал лицо своего денщика Савелия, делавшего ему таинственные знаки.
— Что тебе надо? — недовольный, что его беспокоят в такую минуту, спросил Панкратьев, выходя к денщику в переднюю и осторожно запирая за собой дверь.
— Ваше высокоблагородие, позвольте доложить вам, — торопливым шепотом заговорил Савелий, — не прикажете ли послать за Абдулой Валиевым, как знать, может быть, он и поможет… старик дошлый, сами изволите знать. Многих он из наших выпользовал.