— Послушай, — говорит Гром, поглядывая на меня через плечо и продолжая вести машину. — Я эту херню терпеть не могу. Серьезно. Донлон же мне друг. Я его искал, когда тебя нашел. Кто-то мне сказал, что его поранили. Я тоже в ВВПВ, Джокер, только в городе никому не рассказывай. Приказ есть приказ.
— Донлона-то серьезно ранили?
Гром говорит: «Слушай, поедем-ка тут в одно местечко. Вытащу тебя из наручников, по паре пива выпьем. Подождем, пока в городе эти гребаные крысы-служаки демонстрантов не перепишут. Я позвоню в участок, узнаю, куда Донлона дели. Вот Мэрфи я там не заметил. Выбралась, скорей всего».
— Заметано. Спасибо. И спасибо, что подмог.
Гром говорит: «Не за что, братан. Мы же одна семья».
Боюсь ответить как-нибудь не так и ничего в ответ не говорю.
* * *
Через пару часов юристы ВВПВ вытаскивают Донлона на свободу под залог, и Гром отвозит меня в госпиталь в Санта-Монике, куда его доставили.
Гром остается в машине. «Нельзя, чтоб видели, как я с Донлоном беседую. Я тебя подожду. Потом в аэропорт отвезу».
Я захожу в госпиталь один. Мэрфи — в приемном покое. Кто-то еще из ветеранских жен вместе с нею.
— Как ты?
— Спасибо, ничего, Джокер. Рада тебя видеть.
— Он как, спит?
— Да, — Мэрфи глядит на меня, стараясь не выдать своих эмоций. — Он без глаза остался.
Молчу. Потом говорю: «Мне надо ехать дальше, Мэрфи. Меня дома ждут. Три года не видели».
Мэрфи поднимается, обнимает меня. «Я все понимаю. Все нормально. Ты тут больше ничем и не поможешь. Писать-то будешь?».
Я говорю: «Само собой. Вы-то как? Ничего не нужно? Деньги у меня есть, накопились».
Мэрфи говорит: «Спасибо за предложение, перебьемся».
Из палаты Донлона выходит медсестра. Медсестра из тех, что работают в больницах добровольно и носят белые халатики с красными полосками — сексуальная такая, пляжного типа, с длинными светлыми волосами и большими голубыми глазами.
Я говорю: «Можно на него взглянуть, на секундочку?»
Красная полоска начинает протестовать, но Мэрфи касается ее руки, и Красная полоска говорит: «Ладно. Но только на секундочку. Договорились?»
Я захожу в палату к Донлону. Его накачали наркотиками по самые жабры. С одной стороны его голова вся в бинтах. Голову его стреножили, чтоб не шевелился. Глаз закрыт пенопластовой глазной ванночкой.
Стою у койки. Я будто снова в палате для выздоравливающих в Японии.
Донлон открывает здоровый глаз и замечает меня. Он слишком слаб, и говорить не может.
Я поднимаю его руку с койки и пожимаю ее хряковским рукопожатием.
— Желаю холодных РВ — на всю оставшуюся жизнь.
* * *
Прошел день после демонстрации за мир в Лос-Анджелесе, и вот я стою на грунтовой дороге перед домом Ковбоя в Канзасе. Смеркается, и я думаю о том, насколько же ближе от Канзаса до страны Оз и Изумрудного города, чем до вьетнамской деревни Хоабинь.
Здесь, посреди огромного океана волнующейся пшеницы, среди золота на земле и голубизны неба над головой, воздух чист, и тишину нарушают лишь хлопанье крыльев и щебетанье воробьиных стаек. На какой-то миг война представляется мне черным железным бредом, каким-то кошмаром, в котором слишком уж много шума.
Но даже здесь, в Канзасе, твердо стоя на американской земле, я вижу лицо Ковбоя за мгновение до того, как я пробил его голову пулей. Он передал мне отделение «Кабаны-Деруны», и, когда я принял у него отделение, он верил, что я стану на защите жизни каждого морпеха в отделении, даже если ради этого придется сдохнуть, даже если ради этого придется похерить другого морпеха. Жалко только, что этим морпехом оказался он. Он мне нравился. Это был мой лучший друг.
В кошмарных снах раз за разом я вижу эти сцены, но всегда — одни и те же. Ковбой лежит на земле, с простреленными ногами, отстреленными яйцами, без одного уха. Пуля, пробившая щеки, вырвала прочь его десны. Снайпер, засевший в джунглях, отстреливает от Ковбоя кусок за куском. Снайпер уже изувечил Дока Джея (Джей — от «джойнт»), Алису и салагу Паркера. Ковбой поубивал их всех выстрелами в голову из пистолета и пытается застрелиться сам, но снайпер пробивает ему руку. А потом снайпер начинает отстреливать от Ковбоя куски, чтобы остальные в отделении пошли за Скотомудилой и попытались его спасти, а снайпер тогда получил бы возможность поубивать все отделение, и Ковбоя тоже.
Каждую ночь наступает момент, когда Ковбой глядит на меня застывшими от страха глазами, и тянет ко мне руки, будто хочет что-то сказать, и я выпускаю короткую очередь из «масленки», и одна пуля попадает Ковбою в левый глаз и вырывается наружу через затылок, выбивая смоченные мозгами куски волосатого мяса…
Когда убьешь кого-нибудь — он навеки твой. Когда погибают друзья — тебе никуда от них не деться. Я как дом с привидениями; во мне обитают люди. Каждый раз, когда мне снится Ковбой, этот кошмарный сон завершается страшным разбрызгиванием крови, и я просыпаюсь в холодном поту, мне хочется вопить, но я боюсь выдать свою позицию.
А сейчас я на другой стороне планеты, и о насильственной смерти тут каждый день не думают. Я в канзасских полях, где погода — бог, а зреющая пшеница — жизнь сама.
Если верить ржавому почтовому ящику, родители Ковбоя живут в старом доме на колесах «Уиннебаго». Дом на колесах похож по форме на разрезанную буханку, и выкрашен так, чтоб совсем похоже было.
Справа по борту — небольшой амбар и загон для скота. В загоне стоит прекрасный белый конь.
Я ступаю ногой на треснувший шлакоблок, который тут вместо приступки. Стучусь в алюминиевую дверь, конь Ковбоя глядит на меня из загона и фыркает.
Женщина открывает дверь и приглашет меня войти.
Родители Ковбоя — фермеры-единоличники. У фермеров обязательно принято приглашать гостей поужинать — обычная норма поведения. И не принять приглашения неприлично.
Я был Ковбою другом, и потому мама его готовит любимое блюдо Ковбоя: чили с оригинальными техасскими приправами для чили производства «Гордон Фаулер'с». В чили полно всяких острых мексиканских штучек.
Никто не произносит ни слова, когда мама Ковбоя накрывает место к ужину и для него самого.
Миссис Ракер говорит: «Он вечно глаз не мог оторвать от какой-нибудь книжки про Техас. Мне кажется, Джонни всегда хотел бы быть родом из Техаса. Почему — не знаю». Медленно помешивая чили, она говорит: «Он был такой хороший мальчик».
Когда мы усаживаемся за стол, мистер Ракер предлагает мне прочесть молитву.
Я склоняю голову и произношу: «Благодарим тебя, Отец небесный, за то, что даровал нам пищу сию. Даруй нам сил телесных в славе твоей. Аминь».
Муж и жена Ракеры говорят: «Аминь».
Едим. Я вытаскиваю из своей цивильной сумки ковбоевский «стетсон». «Вот, — говорю. — Надо, наверное, вам отдать».
Мистер и миссис Ракер глядят на перламутровый «стетсон». Он выцвел на солнце, истрепался, продырявлен осколками, и столько втерлось в него красной кхесаньской глины, что не отмыть. На нем все так же красуется черно-белый пацифик.
Миссис Ракер мотает головой. «Нет, — говорит она, и в голосе ее сквозит холодок. — Он теперь твой. Пусть у тебя остается».
Я засовываю «стетсон» обратно в мешок.
— К нам капитана прислали, — говорит миссис Ракер. — Он на солнце сильно обгорел. Я ему лосьона дала, чтобы смазал. Такой был милый молодой человек, разговаривал так вежливо. «Пропал без вести, тело не найдено», — вот что он нам сказал. Он сказал, что им было известно наверняка, что Джонни погиб, только тела не нашли».
Ничего не отвечаю. Думаю о том, что после того, что моя пуля проделала с головой Ковбоя, даже найди его тело — и то пришлось бы отправлять домой в мешке с ярлыком «останки, осмотру не подлежат».
Миссис Ракер говорит: «Как-то неправильно выходит, что он не тут лежит, не дома, где все свои». Глядит куда-то в сторону. «Мы долго-долго еще думали, что может, он еще жив, может, ошибка какая». Она вытаскивает «клинекс» из картонной коробки и сморкается. «На меня до сих пор иногда грусть накатывает. Я знаю, что так нельзя, но в душе моей — злоба. Злоба такая, что до могилы донесу. Я отдала им доброго мальчика, христианина, а они из него душегуба пропащего сделали. И тогда длань господня опустилась с небес и поразила его».
Мистер Ракер говорит: «Они нам врали. Кина про Джона Уэйна погубили моего сына. Эти умники-политики подвесили его на крюк, как кабана на бойне».