Мистер Ракер говорит: «Они нам врали. Кина про Джона Уэйна погубили моего сына. Эти умники-политики подвесили его на крюк, как кабана на бойне».
Миссис Ракер говорит: «Я знаю, что война эта плохая была. Знаю. Все мальчики там вели себя плохо. И все же он был мне сыном, и я горжусь им. В Джонни было все хорошое, что есть у нас в стране».
Мистер Ракер говорит: «А твои где живут, сынок?»
Я отвечаю: «В Алабаме, сэр».
— Фермерствуют?
— Так точно, сэр, у нас было сто шестьдесят акров под арбузами, но папе пришлось пойти на открытый рудник, уголь добывать. Он умер, пока я был во Вьетнаме. Мне бабушка письмо прислала. Говорит, у него удар был. Я думаю, к работе на руднике он так и не привык.
— Плохие сейчас времена, — говорит мистер Ракер.
— Так точно, сэр. Плохие времена.
После ужина мистер Ракер в выцветшей серой рабочей рубахе усаживается в кресло-качалку и курит трубку, глядя через очки в стальной оправе на мерцающее пластмассовое полено в электрокамине. Запах дыма из трубки приятен, и напоминает мне о Дровосеке.
Мы с миссис Ракер усаживаемся на софе. Софа местами красная, местами черная, вся в пузырях, страшненькая такая. Миссис Ракер показывает мне соболезнование от корпуса морской пехоты. «Генерал, что был командиром у Джонни, такой внимательный — нашел время нам написать. Джонии у них, наверное, на очень хорошем счету был.
Я читаю письмо:
«Уважаемые господин и госпожа Ракер:
От имени офицеров, сержантов и рядовых Первой дивизии морской пехоты позвольте выразить Вам мое глубочайшее сожаление и самое искреннее сочувствие в связи со смертью Вашего сына, сержанта морской пехоты США Джона Ракера.
И, хотя вряд ли слова могут утешить Вас в этой величайшей потере, я надеюсь, что Вам станет легче, если Вы узнаете, что Джон погиб смертью храбрых, служа своей стране и корпусу.
Прошу писать мне когда угодно, готов оказать Вам любое посильное содействие.
Искренне Ваш,
Подпись генерала, командира дивизии».
Я не рассказываю миссис Ракер о том, что все соболезнования пишутся по единому образцу. Когда я был военным журналистом и тащил крысиную службу в информационном бюро в Дананге, я, помнится, печатал их дюжинами, сам же и подписывал, подделывая генеральскую подпись. В одиночку никто и никогда не смог бы бы подписывать письма с той же скоростью, с какой наши солдаты погибали.
Миссис Ракер вытаскивает конверт из толстой пачки писем, перетянутых желтой ленточкой. Миссис Ракер говорит: «А вот это пришло через две недели после того как нам сказали, что Джонни больше нет».
На конверте, на том месте, где должна быть марка — штамп «БЕСПЛАТНО». Внутри — написанное от руки письмо, на морпеховской писчей бумаге, такие вещи задешево продают в солдатских лавках, во весь лист — синим цветом памятник водружения флага на Иводзиме, и золотом сверху — орел, земной шар и якорь. Это письмо Ковбой написал, чтобы поблагодарить мать за коробку сахарного печенья, которую она прислала в посылке с гостинцами. Внизу письма подпись: «С огромной любовью, твое зеленое земноводное чудище Джонни».
Под подписью Ковбоя — дюжина других. Коробку печенья разделили на все отделение, и все мы подписались в знак благодарности миссис Ракер. Мое имя стоит первым. В самом низу письма — постскриптум: «Мама и папа, не волнуйтесь за меня. Джокер за мной присматривает. Со мной мои друзья, и мы все друг друга бережем».
Мы сидим в молчаньи, и все незаданные вопросы повисли в воздухе между нами, как погребальные венки из черного камня. Почему я так плохо присматривал за Ковбоем? Почему я жив, а Ковбой погиб?
Через какое-то время я говорю: «Мэм, спасибо за ужин. Было очень вкусно. Но мне пора. Мне типа домой не терпится».
— Понимаю, — говорит миссис Ракер. — Но ведь поздно уже. Оставайся у нас, переночуешь.
Я не успеваю сказать ни слова в ответ, как миссис Ракер встает и направляется вглубь дома на колесах. «Я тебе на кровати Джонни постелю».
— Спасибо, — говорю я, понимая, что вперся к ним как незваный гость, и в голову приходит мысль о том, что родители Ковбоя не так чтоб очень хорошо его и знали.
* * *
Где-то после полуночи я снимаю гитару Ковбоя со стенки над кроватью и выхожу во двор.
Усаживаюсь на изгородь загона. Конь Ковбоя подозрительно меня разглядывает, потом этот прекрасный жеребец рысцой пересекает загончик, бледный как призрак, весь лоснится, сильный такой. Конь трется носом о мою руку.
Я пою песню, которую Ковбой сочинил во Вьетнаме и посвятил своему коню. Песня называется: «Музыкальный автомат в джунглях».
Коню Ковбоя песня, похоже, по душе:
Огни горят — но не у стойки бара,
И в джунглях музыку не крутят,
Тут, во Вьетнаме, негде веселиться.
Твое письмо прощальное пришло,
Но негде в шуме музыки забыться…
Утром, с первыми лучами солнца, мистер Рукер отвозит меня в город на своем пикапе «Датсун».
Я сажусь на автобус до аэропорта.
Короткий скачок на 707-м компании «Дельта» — и я уже в оккупированной Алабаме, Сердце Дикси, где люди говорят так медленно, что если спросишь кого, почему он не любит янки, то согласишься с ним раньше, чем человек доберется до конца своего рассказа.
Мой самолет садится в Бирмингеме, и я сажусь на автобус компании «Грейхаунд», который идет в Расселвилл, что в сотне миль оттуда — главный город округа Уинстон, «Свободного штата Уинстон».
Я сижу в автобусе — неисправимый ветеран Вьетнама, и гляжу на знакомые сельские пейзажи с их низкими гладкими холмами, фермерскими хозяйствами на красной земле и хлопковыми полями, которые простираются до самого горизонта.
Юг — это большая индейская резервация, где живут экс-конфедераты, которых разводят как скот, чтобы посылать их помирать на янковских войнах. Из Алабамы с цирком не сбежишь — их тут нету, и потому мы идем служить в морскую пехоту.
История — это порожденная Франкенштейном кукла-урод на ниточках, за которые дергают из Белого Дома. Индейцы — это кровожадные краснокожие дьяволы, которые назло всем понастроили своих деревень поверх золотоносных месторождений и на пути железных дорог, и проявляли нездоровый интерес к захваченным белым женщинам. Солдатам-конфедератам присущ нездоровый интерес к черным женщинам, и они не могли придумать ничего лучшего, кроме как до смерти бичевать дядю Тома и продавать чернокожих детей вниз по реке. Русские, которые даже из трубки горохом ни в одного американского солдата ни разу не выстрелили, которые никогда не отбирали ни горсточки американской земли, и которые потеряли двадцать пять миллионов, спасая мир от Адольфа Гитлера, суть Империя зла и порождение Сатаны, и наш злейший враг на планете. Наша история заставляет нас бросать на босоногих землепашцев за двенадцать тысяч миль отсюда бомбы размером больше «Фольксвагена» и называть это самообороной.
Черный Джон Уэйн все это понимал: «Можешь остаться и жить с нами в нашем искусственном иллюзорном раю, если пообещаешь притворяться, что веришь в ту ложь, которой мы кормимся. Будешь отдавать честь любому чинуше, который мнит себя Наполеоном -
приютим и дадим порезвиться».
В Америке мы постоянно врем, сами себе и обо всем, и всякий раз своему же вранью верим.
* * *
Когда глядишь сквозь закопченное автобусное окно, то будто кино смотришь. Я вижу брошеную хибару из черного толя с выбитыми стеклами, которые зияют как раскрытые рты. Неизменные раздетые остовы машин ржавеют на заросшем сорняками дворе рядом с неизменным разваливающимся навесом для инструмента.
Вижу поросшее кустарником пастбище, на котором пасется костлявый рыжий мул с глубокой седловиной.
Лишь по немногочисленным металлическим мемориальным табличкам можно сейчас понять, что автобус компании «Грейхаунд» катит по черной полосе асфальта, уложенного над могилами побежденного племени, жившего в мертворожденной стране, катит по краю, где живут призраки былого, по захороненным здесь сражениям. Вьетнам, штат Алабама.
Юг — это первая страна, покоренная американской Империей. Мы — побежденный народ. Наши завоеватели излечили нас от наших чудных обычаев — шитья лоскутных одеял, строительства амбаров и забивания свиней всем миром, и закидали нас бомбами из ревизионистских книг по истории и каталогов «Сирс», и обратили нас в гомогенизированную копию Севера.