Так в этой дикой глуши создавался заново пандурский золотой фонд, разграбленный социалистами и дограбленный большевиками. Подобно тому как из отдельных фигурок создалось густое человеческое море голов, так из выплетаемых из кос и вынимаемых из поясов и нательных кожаных мешочков монет вырастали высокие груды золота и серебра.
Уже была ночь, уже трещали горевшие факелы и костры, а благородный металл все лился и лился звенящим, неудержимым, бесконечным потоком.
Десятки чиновников-добровольцев, подчинившихся королевскому министру финансов, считали золотой запас этого государственного банка под открытым небом, пригоршнями ссыпая монеты в ящики, бочонки, в брезентовые мешки и в цилиндрические жестянки из-под консервов.
Зита и Адриан, каждый по-своему, но с одинаковым трепетным биением сердца, готовились к встрече, к моменту, когда через много месяцев разлуки, через много месяцев, сплошь насыщенных такими событиями, каких, пожалуй, не выдумать самой пылкой фантазии, — они встретятся вновь…
И, как всегда в таких случаях, это вышло гораздо проще, чем ожидалось. Глаза их встретились. Темно-синие, ставшие сначала зелеными, потом — серыми, глаза маленькой Зиты и томные, в мягкой тени длинных ресниц, глаза Адриана, у обоих было такое ощущение, словно они виделись только вчера, — словно этих бурных, кровавых, этих ужасных месяцев, ужасных и для всей страны, и для них, Зиты и Адриана, — как не бывало… И в то же время их лица и глаза были хотя и немым, но убедительнейшим, красноречивейшим объяснением…
Вот что они сказали друг другу. Вот что сказали Адриану умоляющие, кроткие глаза, умеющие быть повелительными, гневными. Вот что сказала дрогнувшая линия губ:
— Я люблю тебя, люблю с еще большей силой, чем раньше. Все прощено, все забыто, и у меня нет больше горечи и боли за то, что ты высокомерно меня оттолкнул, не попытавшись даже объясниться… Я все простила… Простила и забыла твое увлечение этой красивой куколкой, увлечение, о котором я знаю, знаю, потому что знала каждый твой шаг…
В его же глазах и в улыбке, озарившей лицо, Зита прочла целую покаянную поэму. Да, он виноват, бесконечно виноват перед ней. Он кается в несправедливой жестокости своей… И долго, долго еще будет ею казниться.
Это объяснение, длившееся каких-нибудь полсекунды, прошло незамеченным для окружавших, — архиепископа, Алибега, Джунги, Друди, Кафарова. Да и мудрено было заметить что-нибудь, — так все волновались, и такое было у всех приподнятое настроение…
Да и самим влюбленным некогда было задумываться над своим чувством. Некогда! Наступило время не чувства, а дела, кипучего, реального дела, и надо использовать каждую минуту.
Переходило из уст в уста красивое, в цветистом восточном духе, приветствие главного муллы, приветствие, каким он встретил сошедшего с аэроплана короля.
Седобородый старик в зеленой чалме, отвесив Адриану глубокий земной селям, с какой-то гипнотизирующей величавой торжественностью произнес:
— Это Аллах послал тебя к нам, тебя, о Сын Солнца!
У старика это вышло без всякого театрального пафоса, вышло с наивной верой, а образ, такой красивый, подсказан был чисто зрительным впечатлением.
В самом деле, нежданно-негаданно и в то же время так фатально-вовремя оттуда, с этих бирюзовых высей, льющих потоки лучей, спустился он, такой желанный, такой смелый, молодой и прекрасный, такой сияющий, как полубог.
Да, Сын Солнца, ибо несет с собой и тепло, и упование, и радости избавления. И все, все потянулись к нему как к земному воплощению всего того, что дает животворящее солнце. Пусть он согреет их сердца и души… Это романтическое определение, — «Сын Солнца», — так и осталось за Адрианом.
Более века назад, в самый расцвет гения, славы и мощи Наполеона, лукавый, льстивый Талейран перед походом на Москву рисовал своему императору волшебные перспективы:
— Ваше Величество, Париж, Вена, Москва, Константинополь, Багдад, Индия и Восток назовут вас Сыном Солнца.
— Что вы, что вы, Талейран. Да после этого мне нельзя будет показаться в Париже. Меня поднимут на смех все консьержки: какой же он Сын Солнца?
Чуткость не обманула Наполеона, и французы не поняли бы того, что понял и почувствовал главный мулла, а вслед за ним весь народ, воинственный народ-земледелец, народ-пастух, не испорченный нездоровой маргариновой цивилизацией Запада. С детской верой и с таким же детским восторгом принял он этого Сына Солнца…
За столом, кроме Алибега, Кафарова, Джунги, сидели еще офицеры и генералы, помнившие такие же военные советы во время последней войны.
И как тогда молодой Адриан, увлекающийся, страстный, но не теряющей духа и веры в самые тяжелые моменты неуспехов и неудач, поднимал настроение, заражал своей бодростью, так и теперь все воспрянули духом, не сомневаясь, что раз с ними их коронованный вождь, — он вместе с собой принес и победу, и счастье.
Алибег обрисовал положение на фронте, если можно было назвать фронтом две группы, разделенные десятками километров и пока вошедшие в соприкосновение только при помощи воздушной и тайной разведки. А разведка эта показала следующее:
— Количество красных бойцов превосходит едва ли не вчетверо оба наши корпуса. Но, Ваше Величество, красное командование, оказывается, не особенно доверяет своим пролетарским легионам. Вот почему не осмеливается оно двинуться дальше Бокатской зоны, представляющей сектор с дугой в сорок — пятьдесят километров. Зона укреплена, и, хотя это далеко не последнее слово инженерной техники, но есть и окопы, и проволочные заграждения, и большое количество орудий. За проволокой довольно густые линии войск, — около шестидесяти тысяч. В ближайшем же тылу отряды особого назначения и полевая жандармерия — все испытанные коммунисты, как из советской России, так и свои, пандурские. Если фронт дрогнет, они должны остановить бегущих пулеметным огнем и обратно загнать на позиции. В поле красные не выйдут, да их и не выпустят, боясь измены. В поле не удержишь под пулеметами всех этих «железных бойцов революции».
— А с моря?
— На береговую полосу, Ваше Величество, они не обращают никакого внимания. Десанта им опасаться нечего. Они знают, что у нас нет перевозочных средств. А к тому, что Друди время от времени обстреливает их, они привыкли, хотя всякий раз эта легкая бомбардировка и вызывает у них панику.
Адриан молча склонился над картой, молча вглядываясь в береговую полосу. Поднял глаза, с обычной светящейся улыбкой своей молвил:
— А мы им приготовим сюрприз! Одновременно с тем, как будем рвать фронт, мы высадимся у них в тылу, захватим Бокату, поднимем восстание и освободим томящихся в тюрьмах, чтобы эти негодяи в последнюю минуту не успели перебить своих заложников… Я думаю, с Божьей помощью и при содействии авиации это удастся… Кафаров, как вы полагаете?
— Ваше Величество, я думаю, что ротмистр Алибег, пожалуй, прав, говоря, что у нас нет перевозочных средств.
— Как нет? Десять больших фелюг найдется…
— Да, но какой же это будет десант? Триста, самое большее, четыреста человек?..
— И не нужно больше! Триста лучших, отборнейших людей, половина из них офицеры, — вполне достаточно!.. Друди со своей подводной лодкой будет прикрывать их… Все это мы разработаем сегодня же. Сегодня что у нас? Среда? Просто не верится. Всего только в воскресенье в Мадриде я смотрел бой быков, а сегодня… Итак, среда… — соображал Адриан, — четверг, в ночь с четверга на пятницу… — и хотя король не кончил, но все поняли, что в ночь с четверга на пятницу он поведет войска на прорыв…
И словно какой-то невидимый ток пронизал сидящих за столом, и все встрепенулись и замерли с напряженными лицами. В этом напряженном чувстве — и сознание громадной важности того, что надвигается, и смутная, необъяснимая тревога, и вера в своего вождя, и беспредельное какое-то любование этим своим вождем… Действительно, прав мулла, — именно как Сын Солнца, спустился Адриан в самый грозный, самый решительный для всей Пандурии момент. Оставшись вдвоем с Джунгой, король сказал ему:
— Попросите ко мне архиепископа Бокатского и вместе с ним имама Хафизова.
Через минуту Адриан усадил против себя двух князей церкви, — христианской и магометанской.
— Монсеньор, — обратился он к архиепископу, — сколько здесь, в Трагоне, священнослужителей?..
— Сейчас доложу, Ваше Величество… Три епископа…
— Только? — удивился Адриан, — а остальные девять?
— Там, Ваше Величество! — скорбно поднял вверх глаза архиепископ. — Все до единого расстреляны. Все… После жесточайших пыток…
— Какой ужас, — прошептал Адриан, сжав лоб рукой и проведя ею по лицу. — Дальше?
— Затем одиннадцать священников и восемнадцать монахов.