— Вот и наферштеились.
— Позовите капитана, — приказал Андреев Гордееву. — Он где-то здесь поблизости.
— Это мы мигом, — охотно отозвался Гордей Фомич.
Капитан появился через несколько минут. Увидев офицера, немцы опять заговорили, перебивая друг друга. Курнышев, с трудом подбирая фразы, прежде всего разрешил им опустить руки — все равно оружия ни у кого не было. Потом попросил их не кричать всем враз. Пусть кто-нибудь один расскажет все, что надо, толком. Андреев с удивлением посмотрел на Курнышева. Вот уже полтора года служат они вместе, а Григорий и не ведал, что капитан умеет по-немецки, хоть не очень здорово, но умеет.
Эта группа немцев решила сдаться в плен. То, что они пережили сегодня утром, когда наша артиллерия и самолеты-штурмовики обрушились на их передний край, а потом завершили танки и пехота, заставило их иными глазами посмотреть на мир. Гитлеру капут все равно, и они не хотят умирать за него. Вот и выбрали удобный момент, спрятались в землянке, чтобы переждать, пока отсюда уйдет фронт.
Когда пленных увели, Гордей Фомич раздумчиво проговорил:
— Башковитый народ эти немцы.
— Это почему же? — не понял Андреев.
— А как же! Притихли в землянке, что тебе мыши, и ждут. Русские возьмут верх — лапки в гору: мол, берите нас в плен. Свои удержатся, они выползут и скажут: ховались от снарядов, хайль Гитлер! И порядок — живы-здоровы!
— Неправильно рассуждаешь, товарищ боец, — вмешался Курнышев. — Сейчас немцы начинают прозревать. Пока немногие, но уже начинают. Они поняли, куда завел их Гитлер, и не хотят больше умирать за него. Вот эти, сегодняшние, из тех. Очень примечательное явление.
— Эх, чтоб им прозреть в сорок первом!
— Всему свое время.
К вечеру бойцы вымотались окончательно. И то, что в условиях дикой спешки в роте не произошло ни одного ЧП, капитан Курнышев вполне резонно объяснял отличной выучкой бойцов. Теперь он окончательно убедился, что рота у него подготовлена по-настоящему: ей не страшны никакие испытания. И эта мысль несколько поправила его настроение, которое было испорчено взрывом мины и гибелью пятерых солдат. Курнышев понимал, что в этой печальной истории нет его вины, он честно предупредил подполковника о последствиях. Но когда случилось несчастье, Курнышев все равно потерял покой, чувствуя и за собой вину, хоть косвенную, но все равно вину. В конце концов, ему были даны права, он имел возможность задержать колонну, а если бы подполковник продолжал настаивать, мог вызвать комбата Малашенко — тот имел непосредственную связь со штабом наступающей армии. И если бы подполковник не был так горяч, можно было бы и выход найти. Нашли же после взрыва — направили колонну по проселку, такие забытые дороги немцы зачастую не минировали. Да, твердости не проявил капитан Курнышев, а результат плачевный: ни за что ни про что погибло пятеро солдат. И Курнышев корил себя за это.
И все-таки сейчас, когда можно подвести итог первого фронтового дня, капитан с гордостью сказал себе: его ребята могут все — выдержать неимоверную физическую нагрузку и не совершить ни одной ошибки, которые для минеров всегда обходятся слишком дорого. Роте осталось пройти небольшой отрезок дороги. Завтра утром все дела они закончат, и по этой дороге к фронту смело могут двинуться наши войска.
Наступала ночь. Погода заметно испортилась. Небо затянуло тучами. Моросил мелкий дождичек. Днем изнуряла жара, а сейчас донимала сырость. Откуда надуло этот дождь? Рота вела работы в местах болотистых, воды и без того хватало.
Для отдыха облюбовали бугорок с чахлыми соснами и песчаной землей. Старшина привез на ужин белорусский кулеш. Повар был белорус и кулеш готовил отменно. Но ничего другого так здорово варить он не умел, поэтому кулеш всем отчаянно надоел. Бойцы ворчали на повара, и тогда он варганил какую-то похлебку, в которой смешивал заодно картошку (бульбу, как он говорил), пшено и капусту, если она была. В таких случаях на повара шумели уже все, и тогда он опять переключался на кулеш. После той похлебки кулеш казался царским кушаньем, но он опять надоедал. И никто с поваром поделать ничего не мог. Когда его начинали пробирать, он обижался и требовал:
— Дайте мне автомат, и я пойду воевать. Все, кому не лень, грызут меня, готовы зробыть из меня отбивную, а мене вся эта мирохлюндия засела в печенки, и терпения ниякого уже нема. Ищите себе другого повара, а мне дайте автомат!
Но другого повара не было, и все продолжалось по-старому.
Только однажды Ишакин сказал:
— Не пойти ли мне в повара, старшой?
— Иди, — усмехнулся Андреев.
— А что? Место тепленькое и сытное. А пожрать, грешным делом, люблю.
— За чем же дело встало?
— Таланту нету, — вздохнул Ишакин. — Жрать талант есть, а вот сварганить такой кулеш — нету.
Сегодня на кулеш никто не ворчал. Устали. После ужина курили. Не прячась, в открытую: то тут, то там помигивали светлячки самокруток. Не боялись, что налетят «юнкерсы». Сегодня за весь день не видели и не слышали ни одного немецкого самолета.
Устраиваясь на ночлег, вяло переговаривались. Июньская ночь коротка. Не успеешь сомкнуть глаз, как и подниматься пора.
Возле Андреева устраивались Лукин и Ишакин. Недалеко расположился капитан Курнышев со своим связным Воловиком. Связной привычно ворчал на капитана за то, что тот свой доппаек кому-то отдал, а сам остался ни с чем. Такой уж сварливый характер был у связного. Об одном и том же мог говорить бесконечно. Вот и сейчас говорил: капитан и так ничего не ест, да еще доппаек раздает. Так можно дистрофиком сделаться, а из дистрофика какой командир!. И все в этом роде. Курнышев привык к этой странности своего связного, не обращал внимания на его воркотню, а не менял его лишь потому, что тот был все-таки хозяйственным мужиком. Самому же капитану как раз и не хватало вот этой хозяйской жилки.
— Хватит, хватит, Воловик, — добродушно заметил Курнышев. — Не хочу я на ночь глядя слушать твое брюзжание.
Гордей Фомич давненько прислушивался к воловиковской ворчне и, когда капитан осадил связного, поторопился спросить:
— Товарищ командир, могу я вопросик задать?
— Задавай.
— Война в этом году кончится?
Разговоры вокруг смолкли. Ждали, что ответит Курнышев.
— Это кто спросил?
— Я, товарищ командир, Гордеев Гордей Фомич.
— Новенький?
— Да какой уж там новенький, истертый как пятак.
— Так не знаю я, Гордей Фомич, когда война кончится.
— Вот подкинул усач вопросик, — подал голос Ишакин. — Да на него сам бог Саваоф не ответит.
— Бог-то, может, и не ответит, — согласился Гордей Фомич. — Так вот, если мозгами раскинуть: второй фронт открыли — раз, Италия лапки кверху — два, наши в Румынии — три, вот здесь трахнули немца — четыре. Насколько же ему, этому герману, еще жил хватит?
— Все это верно, — отозвался Курнышев, — но не забывайте некоторых обстоятельств. У немцев все работает на войну, сейчас они грозятся каким-то новым оружием. И драться фашисты будут оголтело. Они же отдают себе отчет, что с ними будет, если их сломят. Бед они натворили много, а за это придется платить сполна, без скидок. Их, конечно, сломят, в этом уже никто не сомневается, но бои предстоят ожесточенные.
— Вот дьявол их возьми, — не унимался Гордей Фомич, — все время они воюют, никак не сидится им дома. Первую мировую тоже они зачали, и раньше тоже от них шло. Все войны от них.
— Сколько ты учился, Гордей Фомич? — спросил Курнышев.
— Какая там учеба, товарищ командир, в приходскую одну зиму бегал. Отец плотником у меня был, все ходил по деревням и меня с собой таскал — я ему вначале по мелочам помогал, а потом и сам к топору приловчился. А что?
— Как-нибудь я тебе расскажу о немцах, а то лучше спроси у старшего сержанта. Спишь, Григорий?
— Нет, товарищ капитан.
— Побеседуй с Гордеем Фомичом на досуге. Просвети, ты это умеешь.
— Слушаюсь, товарищ капитан.
— Ну, не так уж официально.
— Ладно, побеседую.
Наступила пауза. Григорий уже подумал, что сон убаюкал бойцов. Но нет, подал голос Трусов, молчавший дотоле:
— Гордей Фомич!
— Аиньки.
— Вам сколько лет?
— Сорок минуло.
— Много. А что у вас самое главное в жизни было?
— Самое главное?
— Ага.
Опять наступила тишина, на западе изредка постреливали пушки. Бойцы притаились, ждут, что ответит Гордеев на вопрос Трусова. Все же молодые они были, двадцатилетние, Гордей Фомич старше их вдвое. А Трусов был моложе всех, он и ростом-то не вышел — мальчишка и мальчишка. Зато старался держаться молодцевато, подтянуто. Сапоги иной раз надраит так, что смотреться в них можно, как в зеркало. Жил он, несмотря на военные тяготы, легко. И вдруг умерла мать, самый близкий человек на свете. Это известие будто придавило его, еще раз жестоко подтвердив истину о том, что жизнь — штука сложная и может наносить удары не только по твоим соседям, но и по тебе тоже.