Выждал я, когда он умолк, и говорю:
— А ты, Владимир, оказывается, дрянной человек. Это факт.
Он как взовьется:
— Какое, — кричит, — вы имеете основание? — И тому подобное.
Я ему говорю:
— Погоди прыгать. Послушай, что скажет человек тебя постарше.
А сам думаю, как же ему сказать, с чего начать, потому как стройной мысли у меня в ту минуту еще не было. А потом меня будто осенило.
— Послушай, — говорю, — для начала, одну историю про моего родного брата.
И рассказал ему эту историю.
Был у меня, значит, старший брат, Егор. Он на три года раньше меня в шахту спустился. Богатырь, красавец, не то что я. И в забое работал до красивости здорово. Больше всех угля выламывал. Был он в то время в комсомоле, но уже готовился в партию. И как раз в ту пору ухаживал он за одной девушкой. Любой ее звали. Сирота из одной старой шахтерской семьи. Впрочем, что значит ухаживал, — женихался уже. Люба у нас в доме бывала, как своя, матери нашей помогала, отец ее дочкой звал. А батя у нас был, надо заметить, старик суровый, недоступный. А вот и он полюбил будущую невестку и был, пожалуй, к ней потеплее, чем к родным дочерям. Любин отец нашему отцу был давним приятелем и на глазах у него погиб от обвала в шахте. Так вот, когда Егор вдруг от Любы отшатнулся к другой, отец выгнал его из дому.
И Егор ушел. А на другой день батя привел в дом Любу и объявил, что она будет жить с нами, что детям его она сестра, а ему с матерью — дочка, а кто обидит ее, того убьет, потому как все мы, говорит, перед ней по гроб виноватые.
Шахтерский поселок — это тебе не Москва и не Киев. Враз все от мала до велика узнали, что у нас стряслось. И вот что интересно: ни один человек отца не осудил. Наоборот, то один зайдет к нам, то другой, посидят, подымят самокруткой, потолкуют о том о сем, а потом, будто невзначай, скажут: «Все к лучшему», и уйдут, оставив в подарок для Любы платок или какой-нибудь там кусок ситца.
В поселке все люди, еще вчера хорошо Егору знакомые, перестали с ним здороваться, даже шахтеры из его бригады за смену ни одним словом с ним не перекидывались. И тогда наш Егор исчез. Сперва думали — с бабенкой уехал. Выяснилось — нет, один подался на Восток.
Когда батя узнал это, сказал:
— Ну, вот и хорошо. Глядишь, человек и обломается, поймет, что есть законы жизни, которые не он выдумал и не ему их отменять.
А через полтора года Егор вернулся в дом, просил прощения у бати, у Любы, у всех и прощенный остался с нами. Троих детей вырастил, и живут они с Любой ладно, радостно. А ведь могло быть черт знает что, если бы он дальше пошел за своим самолюбием. Глядишь, и голову бы сломал…
Ну вот, рассказал я, стало быть, эту историю Владимиру, спрашиваю, понял ли он, к чему мой рассказ. Он не отвечает. Я уже думал, что он заснул. Спрашиваю:
— Ты спишь?
— Нет, — отвечает, — не сплю, думаю.
Тогда я ему еще про то самое самолюбие, когда человек видит себя впереди всех и всего. Тут уж и мне самому как-то яснее стало, что я хочу ему сказать, и я выдал ему целую лекцию. Говорю, что у нас человек живет по законам, которые он сам для себя составил.
— Вот ты считаешь, — говорю я ему, — что по твоим законам должно быть тебе полное прощение и полная вера. А люди думают по-другому. Они говорят: «Пусть он себя покажет».
Выслушал меня Володя, долго молчал и уже совершенно спокойно говорит:
— Мне же не дают показать себя.
Тогда я ему твердо заявляю:
— Дадут, не торопись. Ты людей никогда не торопи, люди всегда делают все, как надо.
Тогда он мне говорит:
— Поймите, у меня пустяковый проступок, за который нельзя топтать человека без меры.
А я спрашиваю у него:
— Кто тебя топчет? Пока твои однолетки под огнем войны гибнут, ты живешь тут у нас в сытости и безопасности, это раз. А насчет того, какой у тебя проступок — пустяковый или какой, судить не твое право. Человек сам себя правильно видит только в зеркало, а в жизни человек все свое чаще видит только в наилучшем виде. И потом, разве не прав наш командир, когда он говорит тебе, что на войне самая пустячная ошибка может стоить большой людской крови? Ладно, там у тебя обошлось без крови, а кто даст подписку, что ты и у нас не сделаешь какой-нибудь, пусть самой малой, оплошки? А у нас, брат, на каждой мелочи по человеческой жизни держится. Так что ты, Володя, не торопись. Ошибка, она тогда человеку урок, если он о ней как следует подумает, да еще и пострадает от нее. Вот ты и думай, вот ты и страдай. А воевать твой час придет. Войны, по всему видать, на всех хватит, и здесь у нас не санаторий. Владимир молчит. Опять я спрашиваю:
— Ты понял, что я тебе говорю?
Он отвечает:
— Понял, но думаю.
Ну вот… Не могу, конечно, все на себя принимать — ведь с Владимиром в то время не один я беседы имел, — а только после той ночи парень постепенно стал в рамки входить, перестал гнушаться самых малых дел по отряду: и дрова для печки колол, и даже марлю для фельдшера стирал. А от этого в отряде постепенно стало расти к нему уважение. А тут нагрянула весна и наступил его ратный час.
Рассказать про ту операцию? Хорошо… Перекурить бы только не мешало, да и припомнить мне все надо получше.
Операция, значит, была такая. Нужно было взорвать путь с двух сторон от узловой станции, потом ворваться на станцию, устроить там переполох и под шумок вывести из строя водокачку и поворотный круг депо.
В ту весну вблизи от нас объявилась передвижная группа подрывников, сброшенная с парашютами. В этой группе за главного и был ваш знакомый автомеханик, о котором вы мне писали. Так вот, на операцию мы пошли вместе — наши партизаны и эта группа диверсантов-подрывников.
Весна была в полном цветении. Для партизан эта пора — сплошной праздник. Ведь каждый кустик броней для нас становится, а лес, так тот уж целая крепость — поди возьми меня там, не ожегшись.
Для выполнения задачи было образовано три опергруппы. Одна шла на запад от станции. Этой группой руководил ваш знакомый автомеханик. Другая пошла на восток. А моя вышла прямо к станции. Все было расписано по минутам.
В мою группу включили Владимира. Это было первое его большое дело в нашем отряде. Волновался он очень сильно, и я поглядывал на него с опаской. Я понимал, что в бою он будет показывать себя наотмашь, и боялся, как бы в горячности не прыгнул парень выше собственной головы. А остужать его критикой заранее, без основания, не хотелось.
Наша исходная была на болоте с чахлым кустарником. Мы залегли между купинок, поросших дурникой. Есть на болоте такая ягода: угостишься ей без меры — одуреешь до рвоты, а цветок ее безвредный и даже дает приятный запах. Вот мы, значит, лежим и нюхаем, ждем назначенного планом срока.
Рядом со мной лежит Владимир. Опять вижу: волнуется парень. И тогда говорю ему тихо про то, сколько уже было у меня вот таких лежаний и ожиданий, не счесть, а вот же жив и хоть бы что, чего, мол, нельзя сказать о фашистах, с которыми я имел дело.
— Что, — говорю, — тут главное? Спокойствие и осмотрительность. Лезть напролом — последнее дело. Думать, что фашисты дураки или что они воевать не умеют, — это все равно, что самому себя к смерти приговорить. Они, брат, имеют не только оружие, у них есть и башка на плечах, есть хитрость и сноровка. Значит, тебе надо быть умнее их, хитрее и сноровистей. С разумом гляди, как идет операция, но не только как она у тебя одного идет. Про товарищей не забывай: не нужно ли кому помочь. Бой в наших условиях — это все равно что игра на гармони, а она тем красивей, чем больше клапанов находится в согласном действии. А коли будешь жать на один свой клапан, никакой музыки из этого не выйдет, один визг получится. Когда в бою про товарищей забудешь, непременно зарвешься, а которые зарываются, тех легко убивать, их, как глухарей на току, бери хоть голыми руками…
Владимир слушает, а сам глаз не сводит со станции. Так смотрит, будто ждет его там самое заветное. Я понимаю — рвется у парня душа к боевому делу, и это, конечно, хорошо.
Сперва операция разыгрывалась как по нотам. Ударил взрыв справа от станции. Фашисты забегали, на двух дрезинах помчались туда. А ровно через двадцать минут последовал взрыв слева. Паника стала еще сильнее. И тогда поднялись мы.
Ворвались на станцию, кидаем в окна гранаты, из автоматов бьем только прицельно. Может, десяти минут не прошло, как станцию мы оседлали. И сразу: кто — к водокачке, а кто — к депо. Владимира я послал к водокачке.
Фашисты уже разгадали наш план и теперь с обеих сторон быстро отходили к станции, чтобы действовать здесь всеми своими силами, сосредоточенными в один кулак.
Тут же выясняется серьезный подвох со стороны нашей разведки. Она позорно проморгала, что в пяти километрах от станции строительная рота фашистов чинила шоссе. Правда, могло быть и так, что эта рота появилась только под сегодняшнее утро, а вчера ее еще не было. Так это было или иначе, теперь выяснять не время.