Отпраздновали родниковцы Рождество. Отпели остроголовые шиликуны свои каляды, а снегу настоящего все еще не было. После оттепели заледенели дороги. Ни скотину выгнать, ни человеку добром пройти. Ковали мужики коней. Хмурился Сысой Ильич. Еще ранней осенью закупил он по дворам сотен пять гусей. По три копейки за голову клал, ждал, когда птица подорожает: сбыть по гривне собирался. В прошлые годы прекрасно это дело выходило: нанимал мужиков с подводами, и шла птица в город гоном. Даже в весе прибывала. В пользу, видать, была дальняя прогулка. А нынче три раза пробовали — не получилось. За день отходили гонщики от села на полторы версты и возвращались.
— Не идут никак. Гололедица!
— А ну, поедем, посмотрим.
Смотрел Сысой Ильич и убеждался: не угнать птицу. Гуси с тревожными криками валились на бок, поднимались на крыло, разлетались.
— Черт знает что и делать. Сожрут они меня с руками, с ногами, к едрене-фене!
Прослышал о писаревой беде Гришка Самарин. Два дня ходил к загону, поглядывал на гусей. На третий день пошел к Сысою Ильичу.
— Нанимай, дядя Сысой, меня. Угоню.
— Это как же? — захохотал писарь.
— Я их подкую.
— Не треплись. Иди отседова.
— Ей-богу, угоню.
— Если бы кто угнал…
— То что?
— Не пожалел бы расчету…
— Угоню я, только ты хлебушка дай пудиков пяток!
— Ты что, ошалел?
— Не хочешь, дядя Сысой, не надо. Они у тебя за неделю-то не пять пудов сожрут, а все пятьдесят. Смекай!
— Пошел ты от меня к едрене-фене!
Ухмылялся Гришка, посвистывал, уходя от Сысоя Ильича. На другой день писарь сам позвал его.
— Давай, гони.
— Нет, дядя Сысой, ты сперва хлеб отпусти, а потом уж…
— Да отдам я, раз посулил, што ты ростишься?
— Суленого три года ждут. И словам нынче веры нету. Ты расписку напиши.
Сколько ни бился Сысой Ильич, уступил.
— Ну вот, — сказал Гришка, засовывая бумагу за пазуху. — Сейчас ты мне еще колесной мази дай лагушки три-четыре!
— Для чего?
— Гусей ковать буду.
— Не чуди, шалопутный!
— Давай-давай! Сегодня же и подкуем.
Разлил Гришка у ворот гусиного загона две лагушки мазуту, посыпал выход песком, тронул птицу. Гуси шлепали по мазуту, купали лапы в песке и двигались дальше, как подкованные, не скользили. Сысой Ильич смотрел на Гришку, посмеивался.
— Обмишулил-таки, поганец!
Но хлеб, после того, как Гришка сдал в городе оптовику всю птицу, отдал. Крякнул только от жадности:
— Не объедешь ты больше меня ни на санях, ни на телеге. Хватит!
Видно было: нравится Гришка писарю. Ухватистый парень растет. К тому же на Дуньку частенько глаза пялит, а сбыть ее, придурковатую, с рук Сысой никак не мог. И у Самариных тоже радость. Хлебушко появился пшеничный — надежда и жизнь. Полегчало Поленьке. Александра Павловна сахаром с крендельками ее подкармливала, лекарствами разными пользовала. Сейчас и хлеб добрый, хотя и немного, да есть. Жива будет.
— Ешь, Поленька, да знай: без меня вы все бы с голоду поиздыхали! — говорил Гришка.
19
Больше двух месяцев катался в горячке Иван Иванович Оторви Голова. Только после Рождества поднялся. Пришел утром к Самариным серый. Спасли его в день Марфушкиного венчания от верной гибели Тереха и Макар. Всю покровскую ночь бродили они по Родникам. Клеили листовки. Возвращаясь домой, заметили — пилигает лампа в домишке Ивана Ивановича, на кухне.
— Дай погляжу, что там деется! — Тереха перескочил палисадник, заглянул в окошко. Оторви Голова стоял посередине избы с вожжами в руках. Он неторопливо перекинул их через деревянный брус у полатей, сделал петлю, встал на табуретку и перекрестился. Не успел Тереха ойкнуть, как Оторви Голова соскочил с табуретки.
— Скорей, Макарка, в избу! Он, гад, в петлю полез!
Они выворотили вместе с косяками дверь, забежали в домишко и сняли удавленника. Когда Иван Иванович начал дышать, кинулся Макарка вдоль Родников, добежал до писарева дома, нащупал около ворот осколок каленого кирпича, рубанул по окну.
Раньше Ивана Ивановича знали в деревне как простоватого, наивного мужичонку. Ходила прилипчивая байка, что однажды, но своей простоватости, Иван чуть не довел село до большого пожара. Пришел как-то к куму своему Платону Алпатову, поздоровался, уселся покурить. Платон с семьей в это время завтракали. Вылезши из-за стола, Платон спросил Оторви Голову:
— Ты, поди, кум, за делом пришел?
— Да, за делом… У вас, кум, баня горит, так я думаю: зайду, скажу.
Баня действительно уже догорала, и огонь бежал к пригонам по расстеленному полосками льну… Мужики подсмеивались над Иваном, рассказывали о нем разного рода потешки, но хорошо знали, что Иван, хотя внешне и прост, в самом деле — умный, порядочный человек. И они любили Ивана за кротость нрава, за его смекалистость и честность.
Не вязалась у Ивана Ивановича дружба только с Гришкой. Еще на прошлогодней покровской ярмарке ходили они вместе по рядам, приценивались да приглядывались. Побывали в рыбном ряду, осмотрели конный. Зашли в старый брезентовый балаган, разрисованный желтыми рожами, посмотрели, как китаец вытаскивал изо рта то красные, то зеленые ленты.
— Обман сплошь, — сказал Оторви Голова. — Айда домой. Все одно — в карманах-то у нас ветер. Чего зря глаза пялить.
— Погоди, дядя Иван. Вон цыганы вроде. Посмотрим.
— Ну, давай!
— Эй, православные, кто собаку купит? — кричал молодой цыган. — Зайца берет, волка берет, ведмедя берет!
Одет цыган был более чем легко: на голове — драный казачий картуз с красным околышем, на ногах — белые вязаные носки и глубокие резиновые калоши.
— На покровскую ярмарку приехал, едрена-копоть, а пимы не надел! — сказал ему Оторви Голова.
— Пимы-то были, дядя, да просадил я их вчерася в карты. Шубу соболью проиграл и шапку боброву… Голый, можно сказать, остался!
— Вон оно как.
— Да разве ж я стал бы продавать своего любимого Борзю. Ни в жисть. Каждый день то по зайцу, то по куропатке приносит. Это не собака — клад. Дороже отца родного.
Цыган погладил кобеля, продолжал свое:
— Эй, православные! Кто собаку купит? Зайца берет, волка берет, ведмедя берет!
— Слушай, дядя Иван, — поманил Гришка своего спутника в сторону, — покупай собаку!
— Нашто она мне?
— Сам знаешь, с хлебом-то худо, так мы на охоту ходить будем, зайцев травить. Не пропадем все равно на мясе-то. Заяц, он, конечное дело, не баран, но все же мясо… А мы спарим их, дядя Иван, с моей Куклой. Так они вдвоем-то, у-у-у-у!
— И на колонка, поди, можно будет, и на лисицу? — спросил Иван.
— Ишо как!
— А ну, спроси у цыгана, сколь просит.
Гришка на одной ноге — к цыгану.
— Значит, пес, говоришь, добрый?
— Шибко добрый.
— А цена?
— И цены ему никакой нету! Сердце у меня заходится, как о цене начинаете спрашивать!
— Не ломайся, дело говори, сколь стоит?
— Давай пимы хорошие да шапку новую. Али целковый. Все равно.
— Да ты что, дуришь, что ли? За эту шалаву целковый? — Гришка повернулся и зашагал прочь.
— Постой, красавец! — гаркнул цыган.
— Ну, что?
— Ладно и подшитые пимы, бог с тобой. Али полтинник. Куда деваться?
На этом и срядились. Смекнул кое-что Гришка — и к Ивану Ивановичу.
— Всего рублевку и просит-то. Давай, дяди Иван.
Отвернул Иван Иванович полу, достал платок, растянул ячневыми зубами узел.
— На, веди Борзю.
Весело заприпрыгивал Гришка: обманул цыгана, обманул и Оторви Голову, полтинник в кармане есть, разоставок.
Никакого рвения к охоте кобель, однако, проявлять не собирался. Он часами лежал посередине двора, не лаял на чужих, не ласкался к своим. Только вскакивал иногда, будто чумной, и крутился на месте, пытаясь схватить зубами лохматый, в репьях хвост.
— Ну как, Иван Иванович, собака-то? — спрашивали мужики.
— А что?
— Зайцев-то имат?
— Имат… Да поймать-то не может!
— Отчего так?
— Оттого, что эта псина только и умеет, что жрать в три горла. Морковку сырую и то ест. Ей на живодерне место. Надул меня цыган… И все через этого варнака, Гришку!
— Я-то причем, — оправдывался Гришка. — Ты сам выбирал, а на меня грешишь. Тебе сроду в добры не войдешь!
— Пошел ты от меня подальше, — сердился Иван.
Поприветствовав сейчас семью Ефима, Иван Иванович, как и обычно, присел под порогом и закурил. Был воскресный день. В такие дни мужики любили собираться вместе у кого-нибудь в хате, судачить о том, о сем.
— Солома, слышь, Алексеевич, выходит, — зачал Оторви Голова. Отпусти на завтра Тереху за соломой съездить… Помоги немножко. Я у писаря солому-то выпросил, а на Бурухе на одной не привезти, слаба стала кобыленка… Вашего Гнедка бы припрячь.