Первым делом будущий полковой парикмахер постриг и побрил командира маршевой роты, потом применил своё искусство на других начальниках, и так, незаметно, словно само собой, попал в хозяйственную роту. Чемоданчик пришлось натирать песком, чтобы не блестела краска и не был он слишком заметён на фоне серой шинели.
На приветствие Опеньки Иосиф ответил шуткой:
— Готовь кресло, Морж Моржович, космы твои снимать будут!
— А ты почему это меня моржом называешь? — Опенька наклонил голову набок.
— По твоей физиономии вижу.
— Что же на ней написано?
— Написано, да ещё как! Мне только взглянуть на человека, сразу вижу, кто он — морж или не морж. А бывают ещё и особые моржи, — начал ефрейтор, раскрывая чемоданчик и приготавливая для стрижки и бритья инструменты. Он был навеселе, и ему хотелось говорить. — Я, друг мой, в своём наркомате всех наперечёт знал…
— О-о, ты, оказывается, в наркомате работал?
— Ну да, парикмахером. И заместителя наркома брил, и самого наркома. Те ничего, и компрессик им, и духами уж лучшими… А эти, что помельче, — все моржи. Подстрижёшь его, побреешь, только за одеколон: «Освежить вас?..» «Нет, нет, не переношу…» И начнёт всякое плести, и жену вспомнит, и друзей, самому-то неудобно, а на других все можно свалить. А нам, парикмахерам, только на одеколоне и заработок! Побрил — рубль, а побрызгал — гони три! Вот так. Но те моржи ещё полбеды. А вот у нас был один особый, это да. Статист какой-то. Или плановик-экономист. Тому, значит: «Вас освежить?» «Нет, нет, не надо, — говорит. — У вас есть вата? Оторвите, пожалуйста, клочок…» Отрываешь и думаешь, для чего это ему? А он достаёт из кармана «Кармен», побрызгает на ватку — и по лицу, по лицу… Потом положит флакончик обратно в карман, ватку выбросит и… «Благодарю, — говорит, — с меня рубль? Пожалуйста…»
— Скупой, подлец?
— В высшей степени!..
— Погоди, а меня-то ты за что моржом назвал, а? Я ж с одеколоном прошу?
— Тебя хоть и с одеколоном, все равно не заплатишь.
— Видали его!.. — засмеялся Опенька. — Может, и заплачу! Хошь патронами, хошь гранатами…
— Этого добра у меня самого хватит, — деловито ответил Иосиф. Он достал расчёску и ножницы и стал лихо вызванивать ими какую-то плясовую мелодию, словно упражнялся над головой клиента. — Кто первый, подходи!..
Бойцы между тем раздобыли где-то коротыш-чурбак, вкатили его под навес и установили вместо стула.
— Ты, Оська, артист, а не парикмахер, — продолжал Опенька. — Долго ты учился этим фокусам?.. — он намекал на игру ножницами.
— Хе, — ухмыльнулся Иосиф. — Четыре года бутылки брил!..
— Как бутылки?
— А так. Отдали меня в ученики старому греку. Был у нас такой знаменитый мастер в городе. Мать говорит мне: «Смотри, Иосиф, ты уж старайся, все делай, что заставят, мастер он хороший, научит…» «Ладно, — говорю, — буду стараться». Ну и старался: прихожу утром, уберу в парикмахерской, все инструменты перетру — блестят. «Молодец, — говорит мастер, — а теперь беги-ка принеси бутылочку…»
— Водочки, конечно?
— Нет, он все больше сельтерскую… Приношу, выпьет он и суёт мне: «На, упражняйся…» Беру бутылку, старую бритву достаю и пошёл ею по стеклу, а он: «Так держи, да эдак води…» Три года, три, понимаешь? И только на четвёртый позволил мне собственное колено побрить. Побрил я, а он и говорит: «Нет, рано тебе ещё в мастера, брей бутылки, пока волос на колене отрастёт, а потом ещё раз испытаем». И так раз десять испытывал, и только потом до людей допустил, да и то разрешил одних татар брить…
— Почему одних татар?
— А у них по три волосинки, для вида щеки мылишь, а брить-то нечего…
Кто-то из разведчиков крикнул:
— Довольно лясы точить, кресло готово!..
Почти к самому пруду подступили берёзы и нависли над водой. С веток, кружась, падают листья, ветерок отгоняет их к кувшинкам и осоке. А осока волнуется и шелестит, как шёлк. За плотиной журчит вода, стекая с желобка. Ручей убегает в березняк. И так крепко пахнет осенним лесом, словно воздух настоен на бересте и грибах. Кажется, здесь никогда не было войны, ничто не нарушало эту застывшую тишину кувшинок и берёз. Тропинки заросли травой, мостки почернели и оплыли зеленью.
С огородов к пруду спускается Майя полоскать гимнастёрку командира батареи. Навстречу ей, замычав, бросился телёнок. Он сделал несколько прыжков и остановился, растопырив ноги, словно раздумывая, подходить или не подходить. Майя протянула руку, но телёнок попятился и — хвост трубой — пустился наутёк.
— Чего испугался, глупенький?..
На плотине стоит лейтенант Рубкин. Он видит Майю, слышит её голос. «Кем она доводится комбату? Все утро они так оживлённо разговаривали между собой. Друзья? С одной деревни?.. — он ухмыльнулся, вспомнив приказ капитана немедленно отправить санитарку в свою часть. — Сам-то что ж не отправляешь её, а?.. Вон уж и гимнастёрку отдал стирать!..» Он спустился с плотины и подошёл к Майе.
— Стираем? — приветливо бросил Рубкин.
— Хотела выполоскать, да вот… — она указала подбородком на воду. Вода была густо покрыта лягушечьей зеленью.
— Да-а, — протянул Рубкин и покачал головой. — Впрочем, её можно разогнать. Погодите, я сейчас… — он опустился на колени и стал рукой расчищать воду.
— Может, из колодца начерпаю?
— Зачем же, вот, готово!.. — Рубкин поднялся и стал обирать с рук налипшую зелень.
Мостки возвышались высоко над водой, и Майя долго приспосабливалась — мешала узкая юбка. Рубкин искоса наблюдал за ней. Взгляд упал на Майины волосы, рассыпанные по плечам — они дымились на солнце.
«Да-а, вряд ли капитан отпустит тебя с батареи!..» — насмешливо подумал Рубкин.
— А «малину» эту придётся заменить!..
Майя хлопала гимнастёркой по воде и не расслышала его слов. Она полуобернулась и спросила: — Что вы сказали?
— Менять «малину» нужно!
— Какую «малину»? — не поняла Майя.
— Погоны. У вас же пехотные!..
— А-а… А какие надо?
— Артиллерийские, с красной окантовкой.
— Почему?
— Это уж вам лучше знать, — заметил Рубкин. — Разве капитан не оставляет вас на батарее? Он говорит, что хочет оставить.
— Вы шутите?..
— Вполне серьёзно.
Рубкин говорил наугад, просто хотел узнать у неё намерения капитана. Майя ему нравилась, и если она останется на батарее санитаркой, то он, Рубкин, быстро найдёт с ней общий язык.. Ведь Ануприенко не очень красив — белобровый, скуластый, да и подхода к женщинам у него нет.
— Неужели?! — воскликнула Майя.
— Вы давно его знаете? Земляки?..
— Нет, не земляки. Всего раза два виделись. Как-то ещё до войны приезжал он к нам в село…
— Дайте, я помогу вам выжать гимнастёрку.
— Давайте, — охотно — согласилась Майя. — А вы меня вчера здорово напугали.
— Чем?
— Трибуналом.
— К сожалению, вчера я вовсе не пугал вас, а говорил правду. За дезертирство судит только трибунал и судит строго. А ваш поступок — это дезертирство. Вы же ушли из своей части. Нет, нет, теперь-то вам нечего бояться, капитан назовёт вас своей женой…
— Женой?!.
— Ну, сестрой, — поправился Рубкин, заметив, как испуганно и радостно заблестели глаза Майи. — Хватит! — добавил он и, отпустив конец гимнастёрки, стал брезгливо отряхивать руки. «Один раз встречалась с капитаном, да, видно, метко!..»
— Спасибо, я пойду, — заторопилась Майя.
— А по-уставному?
— Разрешите идти, товарищ лейтенант?
— Ладно, я шучу. Мы будем по-семейному, хе-хе… Меня зовут Андреем, — Рубкин легонько тронул Майю за плечо. — У нас на батарее вы одна, и наш долг мужчины…
— Разрешите идти, товарищ лейтенант? — Майя полушутливо, но настойчиво отстранила его руку.
— Идите.
Рубкин посмотрел ей вслед: «Норовистая!.. Ничего, обомнешься!..» Когда Майя скрылась за плетнём огорода, он снова взошёл на плотину, постоял немного, любуясь тишиной пруда, и побрёл по тропинке в березняк. Сумрачной прохладой обдало Рубкина, в лицо пахнуло запахом высыхающей листвы. Солнце едва проникало на тропинку, раздроблённое ветвями и ослабленное, а видневшиеся в просвете макушки деревьев были так отчётливо жёлты, что казались позолоченными куполами. И, удивительно, никаких следов войны: ни воронки, ни окопчика, ни сломанной ветки! Словно и впрямь здесь не было войны, как-то случилось так, что она обошла стороной этот красивый осенний лес. Но под одной из берёз Рубкин неожиданно увидел белый лоскут. Он подошёл ближе — это был рукав от нижней рубашки, покрытый тёмными кровяными пятнами. «Кто-то перевязывал рану…» На стволе он заметил старую засохшую надпись, вырезанную перочинным ножичком. Она была вся изрешечена пулями. Медные, успевшие позеленеть, они, как глазки, проглядывали сквозь кору.
— «Ефим плюс Дуня», — вполголоса прочёл Рубкин. — Ромео и Джульетта, — прибавил он, ухмыльнувшись.
Когда-то и он, Рубкин, так же вот вырезал перочинным ножичком на деревьях два имени: своё и соседской девчонки Веры. Он даже по глупости выколол эти два имени на руке: «Андрей и Вера», Но Какая это любовь? Разъехались — и все пропало, и нет любви. Только синяя метка на руке, которой теперь, повзрослев, Рубкин стыдился и прятал под широким ремешком часов. Несколько раз пробовал вырезать наколку ножницами, выжигать спичками, — синие буквы только чуть светлели, но не стирались.