Площадной пророк орал это все в самозабвеньи, и он не видел, не заметил, как подкрались к нему четверо людей в черном, в гладко-кожаном. Люди были без лиц — вместо лиц на них были черные очки, а подбородки их были затянуты черными женскими чулками. Черные подобрались к Рифмадиссо, как волки подбираются к добыче, и накинули сзади на него пустой картофельный мешок. Он стал вырываться, кричать и верещать, бить снег ногами.
А, ты знаешь Тайну Мира?!.. знаток нашелся!.. Ты не хочешь погибать вслепую?!.. Хочешь видеть, как вылетит в тебя из черного дула верная гибель твоя?!..
Я зрячий! Я не слепой!.. Я хочу видеть все и всегда — до конца!.. Скиньте с башки моей грязную тряпку!..
Редкие, клонящиеся криво, к земле, от голода, закутанные в черные пальто и шарфы прохожие подбредали к борющимся, жалостливо глядели, как вяжут их любимого пророка, как срывают у него с головы грязную мешковину.
— Я был мертв и ожил!.. Труд напрасен ваш!.. Вы выстрелите — а я в ином, в живом воскресну!.. Так всегда было. Кольцо сожмется, а отрубленный палец сгорит, рассыплется в серый, пепельный снег и полетит по ветру, заметая вашу поганую быль, слетая на лица, что видят сон о любви, о золотой весне!.. Стреляйте!.. Ваша пуля — картонная!.. Ваш револьвер — спичечная коробка!.. И сами вы…
Он выгнулся в руках палачей. Прохожие люди, прижав руки ко рту, плакали без слез. Мальчишка, в продранных на коленях шароварах, сунулся было к пророку, да один из черных ударил его рукоятью револьвера по голой, без ушанки, головенке, и мальчик бессловесно свалился в снег, затих.
— …куриный помет!..
Черные встряхнули его, как старый половик, приподняли за шиворот, приставили спиной к краснокирпичной стене Кремля. Тот, что выше всех ростом вышел, поднял руку, наставил черный револьвер, и рука его поднялась, и вздернула черные очки на лоб, и стащила черный бабий чулок с подбородка, и юродивый, изумясь до белизны щек, узнал человека.
— Авессалом!.. И ты… убьешь меня?!..
— Да, я убью тебя, — вычеканил Авессалом и, целясь в пророка, отер другой рукой пот со взмокшего лица. — Я убью тебя, ибо наша земля устала от кровавого пути к Тайне Мира. Никакой Тайны нет. Есть люди, вроде тебя, идиоты, больные, смутьяны, смущающие живых людей и нарушающие непреложный ход вещей. Ты распял своим пророчеством всех нас! Ты накликал Зимнюю Войну! Ты навел на нас блокаду! Ты заклял синий Глаз паршивого восточного Будды, вынул его из короны русских Царей, швырнул в бешеный танец метели, чтоб мы все ловили его, синюю рыбу, уповали на него, как на чудо! А чуда нет! Есть обман! Один обман! И мы убьем… я сам убью последнего пророка! Ты, пророчишко, молился ли ты на ночь?!.. хочешь, стой у стены, хочешь, преклони колени… и выкрикни еще что-нибудь!.. ну!.. что-нибудь такое: вы убьете меня и все тут же погибнете!.. Воздастся вам!.. Ну, напугай нас напоследок!.. Ну!..
Он брызгал слюной, наводил дуло, нацеливал его в лоб Рифмадиссо, и револьвер застывал в его кулаке мертвым черным вороном.
Пророк раскрыл беззубый, безумный рот, сморщился, улыбнулся и тихо сказал:
— Вы убьете меня и все скоро погибнете. Кольцо разорвется. Блокада кончится. К небу воздымется огонь Последнего Боя Войны.
Он вскинул руки, поднял их над головой, прижал к красному кирпичу. Авессалом оскалился и дернул курок. Пуля разнесла череп Рифмадиссо на мелкие красные осколки, красный свет брызнул в стороны, на камень кладки и на снег, на стрелявшего Авессалома и на сбившихся в кучку кожаных черных, и в тот же миг невыносимый гул вырос из неба, наплыл, обрушился и взорвался, и из земли навстречу черному небу выросли столбы огня, взмыли огненные руки, и огромный, как золотое море, флаг огня взвился над Армагеддоном, и черные упали на снег и закрыли затылки руками, и огонь плясал на снегу, и вырывался из окон, и расплавлял стека, и выжигал людские глаза, и обнимал склады и крыши, памятники и храмы.
Огонь схватил жадными красными руками тело своего пророка и поднял его высоко, к небу.
Так начался в Армагеддоне последний бой, предсказанный маленьким сумасшедшим бурятским нищим.
…мне холодно. Глаза мои закрыты. Я сплю. Я дремлю. Лодка тихо покачивается на синих ледяных волнах. Пахнет кедровой хвоей, смолой. Волком подвывает ветер. А может, это собака воет, подняв голову, на последнюю звезду, на старую Луну.
Я сплю и вижу сны. Я — Стася?.. Нет, меня уже зовут по-иному. Я — девочка, которую она, Стася, держала на руках на каторге на лютых Островах, в долгом этапе на Восток. Каждый из нас был кем-то, кого уже нет, и станет тем, кого еще нет. Судьбы людские спутаны, как волосы на зимнем ветру. Я — Люсиль?.. О, нет. Люсиль разорвало на куски вражеским снарядом. Она пела песню и плясала на дощатой военной сцене, и это была легкая смерть — с музыкой, с песней, в азарте наслажденья. Почему в лодке так пахнет табаком?.. А, это сигарета лежит на сыром дне, около моей щеки. Маленькая самодельная сигаретка, самокрутка, туго набитая плохим китайским табаком. Солдаты любят такие курить. На Войне любое дерьмо съедят.
И красным на сигаретке, сбоку, начертано: «КАРМЕЛА». Красивое имя. Жалко, что я так не назвала малютку. Я не успела ее никак назвать. А называла тысячью красивых женских имен. Боже, как я только ее ни называла! И Аннита, и Дездемона, и Корделия, и Маргарита, и Лючия, и Инезилья… Я тетешкала ее, целовала… А может, это я — малютка, и я уже выросла, и это я лежу здесь, в лодке, и это не чужое северное море, а хрустально-синее холодное озеро в горах Сибири, и Война надо мной и подо мной, и я лежу и сплю в ладонях Войны, и вместо колыбельной она поет у изголовья свистом пуль, грохотом взрывов. Я русская, отдайте мне мой нательный крест, мою рванину-платье. Я была богата — я стала нищей. Я была дочь Царя — я сижу на рынке в сугробе, продаю за копейку стакан облепихи. В моей земле лед обжигает, как огонь. Но ведь огонь обнял меня и вобрал в себя. Отчего же я тут?!.. в этой старой просмоленной рыбацкой лодке… здесь, на Муксалме… и Иакинф склоняется надо мной, находит губами мои губы, целует меня, раскрывает меня молящей лаской для новой жизни…
Туман перед глазами. Веки тяжелы. Мне их не открыть. Мне сладко спать. Мне отрадно. Отрадней спать, сладко и покойно дышать, когда весь век вокруг идет Война, когда вокруг стыд и преступленья, кровь и стрельба. Я сплю. Я вижу сон. Я не живу. Я замерла. Застыла, как сливки на морозе, огромное стылое колесо сливок на гомонящем и гудящем Иркутском рынке.
— Он в Париже!
— Говорю вам, он давно смылся оттуда.
— Вы хотите, чтобы мы вам доставили его труп?!
— Я хочу убедиться, что он в безопасности. Что вы не будете охотиться за ним. Поэтому я предпочел бы…
— Ваша плата!
— Моя цена — цена всей Войны. И вы прекрасно знаете это.
— Дешево же вы, генерал, оцениваете вашу любимую Войну!
— Этот солдат показал мне, чего стоит вся моя Война со всеми потрохами. Один-единственный солдат. Он стал для меня смыслом Войны. Смыслом бессмысленной, вечной бойни.
— И вы, генерал, хотите его вознаградить?.. Посадить на свое место?.. В Ставку?..
— Я видел, Коромысло, как солдаты на Войне хладнокровно убивают обнимающихся сына и мать, потом обливают их бензином, поджигают спичкой и равнодушно, посвистывая сквозь зубы, уходят от костра. Я видел, как солдаты, согнав в кучу людей, убивают их не выстрелами в затылок — крестьянскими молотами по головам, и те безропотно, как животные, подставляют голову под удар. Я видел всякое на Войне, Коромысло, что делали солдаты. Я никогда не мог подумать, что у меня на Войне отыщется такой солдат, как Лех.
— Его зовут Юргенс! Это его настоящее имя.
— Я сам его так назвал. Я крестил его вновь и дал ему другую жизнь. Он выполнял мой приказ. Вы не имеете права его убивать, Коромысло.
— На Войне каждый миг убивают тысячи!
— Мне нужен один этот человек.
Генерал Ингвар, отдувшись, выхрипнув кашель из навек простуженных легких, тяжело поднялся с кресла. За окном наливался молочной сладостью зимний рассвет. Утомительно висел в ушах вязкий гул истребителей и самолетов-разведчиков. Снежные азиатские горы, возвышавшиеся за спиной, за плечами говорящих в оконном стекле перед Ставкой, дышали близкой смертью и ожиданьем развязки.
— Вы ждете конца? Его не будет, — голос человека в черном, по имени Коромысло, выплеснулся в обрюзгшее, одышливое лицо генерала стаканом ледяной воды. — Эта Война кончится только вместе с человечеством.
— Врете, — спокойно, медленно проговорил генерал и щелкнул пальцами. Люк, стоявший за креслом, протянул генералу рюмку с водкой, подал на изящном расписном блюдечке маленький бутерброд с крупными сердоликами кетовой икры. — Врете, — повторил он уверенно, воздел белесо-голубые, озорные глаза к потолку и зажевал бутерброд. — Война кончится тогда, когда совершится назначенное. Ни вы, ни я не в силах ни повлиять на ход времени, ни предотвратить события.