В ту минуту ему казалось, будто все тёмные силы недавнего страшного прошлого Германии сосредоточены именно в нем, в согнувшемся в позе хищного напряжения Эрнсте Шверере. В памяти Эгона коротко, но отчётливо, как сверкание молнии, промелькнул образ отца таким, каким он видел его в последний раз, покидая Звёздную гору в Гдыне: такой же хищный наклон тела, готового вцепиться в жертву, вероятно, тот же плотоядно оскаленный рот на заострившемся лице, те же сузившиеся щёлки маленьких глаз и при всём том что-то трусливое во всей позе, в облике — словно сознание автоматически распределило силы поровну: если можно будет броситься вперёд, чтобы покончить с жертвой, — вперёд; если жертва окажется живуча и захочет огрызнуться, — такой же бросок назад.
Эрнст был для него в тот миг воплощением фашизма. Да, вот так ему тогда казалось: недобитый фашизм, пытающийся вырвать у народного правосудия своих сообщников и протянуть отвратительную мохнатую лапу в будущее Германии. Именно это заставило тогда Эгона, не обращая внимания на огонь автоматов, подбежать к раненому полицейскому, выхватить из его руки пистолет и, повернувшись к Эрнсту, пойти на него. В этот миг и Эрнст узнал его.
— Эгон! — крикнул он, опуская автомат. — Эгон!
Эгон не видел и не слышал ничего, что происходило вокруг него, как хлопали двери подъездов, как сбегавшиеся отовсюду люди, безоружные, но полные решимости, рождённой ненавистью к фашистам, окружили диверсантов и оттеснили их прямо в руки подоспевшему отряду полиции. Перед глазами Эгона был только «недобитый фашизм — Эрнст». Эгон продолжал подвигаться к нему, поднимая руку с оружием. Чем выше поднималась эта рука и чем меньше делалось расстояние между братьями, тем медленнее становились шаги Эгона.
Очевидно, в лице брата Эрнст увидел что-то такое, что заставило его сделать шаг назад… второй… третий.
Эгон наступал, Эрнст пятился. Но вот он наткнулся спиною на пену, а пистолет в руке Эгона уже был на уровне его груди Эрнст уже видел чёрное очко ствола. Оно поднималось и поднималось. Вот оно — напротив его подбородка, на линии глаз…
— Эгон!..
А Эгон все шёл.
— Эгон!..
Эрнст вскинул автомат, но смотревший в него чёрный зрачок пистолета вдруг сверкнул ярким, ослепительным светом…
— Кого вы убили?
Эгон провёл рукой по лицу и обернулся: прямо на него смотрели два голубых глаза.
«Эрнст?..»
Нет, это не Эрнст… У того давно уже не было такого ясного взгляда… Но кто же это? Ах да, ведь это же русский!.. Да, да, русский офицер — бывший комендант.
— Кого вы убили? — повторил русский, указывая на что-то тёмное, бесформенное, лежавшее на тротуаре.
Эгон пошатнулся и прижался затылком к холодной стене дома.
— Я провожу вас, — сказал русский, подавая руку.
— В комендатуру?..
Русский улыбнулся:
— Что вы, никакой комендатуры больше нет… И я сегодня уезжаю…
И вдруг Эгону стало безотчётно стыдно того, что он опирается на чью-то руку, как больной. Ведь с ним же ничего не случилось!
Он освободил свой локоть из руки офицера:
— Позвольте… я сам…
И медленно, неуверенными шагами пошёл рядом с русским.
— Понимаете, — негромко проговорил он, — это было неизбежно… Прошлое не должно стоять на нашем пути… Вы понимаете?..
— Я понимаю, — и Эгон почувствовал на своём локте дружеское пожатие сильной руки русского.
* * *
Годы прошли с тех пор, как Советский Солдат, стоя на рейхстаге, смотрел на каменное море развалин фашистской столицы.
За эти годы Солдат побывал в разных городах Германии; был и на реке Эльбе, откуда глядел на похаживающих за «демаркацией» американских и британских часовых. Видел он, как живут и трудятся простые немцы в советской зоне оккупации, закладывая фундамент новой, свободной народной Германии. Он видел, как такие же простые люди живут и голодают в западной Тризонии. Он видел, как немцы в Тризонии, сжавши зубы от затаённой ненависти, снова усталым шагом тащатся к воротам заводов и шахт. Он видел на этих воротах имена прежних хозяев-кровососов, сменивших нацистские мундиры всяких «лейтеров» и «фюреров» на штатские пиджаки или даже на защитные куртки американо-британских администраторов и уполномоченных.
Всякое видел за эти три года Солдат. И чем больше он смотрел, тем жарче загоралось его солдатское сердце презрением к темноте мира, лежащего на запад от Эльбы, где человек человеку и теперь был волком.
Чем больше смотрел Солдат на запад и чем больше он думал над виденным, тем твёрже становилось его убеждение: нет и не может быть иного пути к торжеству Великой Победы на свете, как только путь, ведущий к коммунизму, путь, указанный великим Сталиным.
Заглянувши к концу своего пребывания в Германии в Берлин, Солдат подошёл к рейхстагу и среди тысячи полустёртых надписей на его фронтоне поискал свою. Он стоял и думал:
— А теперь я написал бы: «Живи счастливо», но того, что написал тогда, не сотру — такова справедливость…
Был февраль. Проездом в родную далёкую Сибирь Солдат сошёл с подъезда московского вокзала. Шары фонарей, светясь сквозь морозный туман, как жемчужные бусы, тянулись вдоль широкой улицы. Вдали ярко алели рубины кремлёвских звёзд.
При виде этих звёзд Солдата непреодолимо потянуло туда, к самому сердцу Великой Родины, о котором он столько думал все четыре года боев и походов и за эти три года странствий по Германии. Солдат шёл по пустынной улице, мимо спящих тихих домов, ко все ярче загорающейся в вышине алой кремлёвской звезде. Колкий ветер хватал его за щеки, и свежевыпавший снег хрустел под ногами, но Солдат не замечал холода. Он радовался Москве, мимо которой семь лет назад прошёл по снежным сугробам в морозные январские дни, отбрасывая врага на запад.
Солдат вышел на Красную площадь. Темнел силуэт мавзолея. К нему тянулись два ряда елей, словно лесная дорога из самого сердца страны к далёкой родной Сибири. Солдат осторожно, боясь спугнуть тишину, висевшую над снежным простором площади, приблизился к мавзолею. В луче прожектора белели полушубки парных часовых и тёмным багрянцем просвечивал мрамор сквозь седину инея. Солдату захотелось сказать что-нибудь душевное неподвижно застывшим у мавзолея часовым. Но не посмел — помнил твёрдо: пост — место священное. Молча приложил пальцы к своей заслуженной серой ушанке и отошёл на середину площади. Теперь прямо на него глядело слово:
ЛЕНИН
Солдат поднял руку к ушанке и медленно стянул её с головы. Ветер посвистывал за спиною в башенках длинного серого здания, путал русые волосы Солдата, сыпал в лицо крупичатым снегом; мороз подхватывал дыхание и уносил клубами пара, а Солдат все стоял, и казалось, рука его не могла подняться, чтобы надеть шапку, пока глаза видят:
ЛЕНИН
На башне Кремля звонким перебором колоколов пробило четыре. Солдат сделал было несколько шагов, но, глянув поверх кремлёвских зубцов, замер на месте: с тёмного дома за стеной глядело, будто прямо в глаза Солдату, светлое окошко. И подумалось Солдату, что, может быть, за таким вот окошком, склонясь над работой, сидит тот, чьё имя дало ему силу пройти от Волги до Берлина, взойти на рейхстаг… Солдат стоял и глядел, не в силах оторвать взгляда. Потом в пояс поклонился светлому квадрату окна и пошёл прочь…
Мороз все усиливался, вились в воздухе колючие снежинки, и туман заволакивал город, а Солдат неторопливо шагал по гулкому асфальту улицы, неся в сердце большое тепло. Он шёл обратно к вокзалу и думал, что недаром заехал в Москву, что увозит отсюда домой такую большую награду, как познанную его солдатским сердцем до конца великую простоту двух людей — самых великих, самых простых и самых близких. С их именами он дойдёт до конечной победы, даже если бы её пришлось отвоёвывать не мирным трудом, а снова взяв в руки сданный на хранение оружейнику автомат № 495600.
Конец
Москва
1942-1951
Дзайбацу — японские монополии.