Юрий Анненков
ЛЮБОВЬ СЕНЬКИ ПУПСИКА
Несобранная проза
Хулиган Сенька Поярков, кличка «Пупсик», уже давно чувствовал себя не в своей тарелке.
Сенька был вполне классическим хулиганом: драная солдатская шинель, матросская блуза, шапка с лентой «Андрея Первозванного», плотно влизанный в лоб до самой брови черный локон и густые волосы на груди, тщательно расчесанные на пробор. Биография тоже была не менее законченной. Родился Сенька от охтенского рабочего. Отец — порол, мать — порола; Сенька вопил благим матом и накапливал злобу. Потом — три класса городского училища, подбитые носы, «стенка» в Графском скверике за цирком Чинизелли. Еще позже — мастеровщина, завод, пьянство в «Белом слоне», ночные прогулки с девчонками по охтенским пустырям и болотам и надо всем — озорство и мордобой.
«Белый слон» служил одновременно и университетом и храмом искусства: там проходил Сенька высшую школу взломов и котовства, а гармонисты играли «Манчжурские сопки». «Манчжурские сопки» трогали Сеньку за самое сердце, и ничего не знал он более возвышенного и прекрасного. Впрочем, знаком был Сенька еще с портретом Джоконды, по папиросным коробкам, но она ему сильно не нравилась — рылом не вышла. Страстно — после «Сопок» — любил Сенька заборную литературу своего пригорода. Заборы — кирпичные и досчатые, с битым стеклом наверху и с гвоздями, цветные и просто грязные, с липкими улитками по фундаменту — были фоном, основным пейзажем детства Сенькиного и юности.
Озоровал Сенька всласть, но без веских причин. Когда мировой спросил его, зачем он выбил стекла в бакалейной лавке, Сенька ответил просто, поглядывая поверх судьи:
— Интересовался.
Во второй раз, после избиения банщика Вахрушева, пояснил:
— Извиняюсь, борода не понравилась.
Когда же судился за кражу кошелька в трамвае, то сказал:
— Захотелось и спер.
В шестнадцатом году забрили Сеньку — и на фронт. Дрался он неплохо, но без охоты — смыслу не было. А в январе семнадцатого, ночью, в звезды, в Большую Медведицу, дезертировал Сенька с фронта.
В феврале распласталось над Питером красное полотнище, заметались по улицам грузовики, раскрыв глушители, и весело стало трепаться на вольном весеннем воздухе! Пупсик вылез из подполья, нацепил красный бант на груди и пошел поджигать Литовский замок…
Однако, к осени стало Сеньке скучно, а в начале ноября он почувствовал себя окончательно не в своей тарелке.
В понедельник вечером стоял Сенька Поярков в толпе на Загородном проспекте и глядел вместе с другими, как проходила красная гвардия, неся победу из-под Гатчины. Народ молчал, смотрел с опаской и любопытством. Рабочие, придерживая винтовки, шли тоже молча, хмурые, серьезные. На грудях, на штыках, на повозках вспыхивали красные лохмотья. Вдруг, когда прошли главные колонны, в самых последних рядах увидел Сенька своего приятеля, Пашку Голикова, по кличке «Кулёк» — и тогда по спокойным его шагам, по уверенному и равнодушному взгляду, по пулеметным лентам вокруг пояса, сразу понял Сенька, что не только в красных бантах дело.
Наутро во вторник явился Сенька на призывной пункт, а в среду — в теплушке с матросней, с перелетной шпаной, с красной гвардией (самосожжение, жертвенный пыл, авантюра и песни) катил на юг. Осенний, мокрый сквозняк будоражил классический чуб на лбу.
Воевал Сенька с отличиями, на совесть.
С Антоновым ходил по Украине, с Буденным брал Ростов. Кидали Сеньку и против Деникина, и против Колчака, и против Врангеля. Исколесил Сенька добрую треть России, изматерил поля и степи и вернулся в Питер героем и завхозом.
Имел в подчинении кладовщика, счетовода, машинистку, уборщицу и лошадь. Целый штат. Порядок завел образцовый. Сочинял, как мог, служебные записки и доклады, выступал, как умел, на собраниях, прекратил ругаться и стал человеком. Носил чистый френч, и пробор на груди не расчесывал. В коммунальную баню ходил по субботам.
Утром уборщица Дуня, даже — товарищ Дуня, выметала полы, собирая окурки потолще… Питер революционный, красный город, дом за домом поедающий самого себя! Пятиэтажные железные скелеты; двери, повисшие в воздухе и еще не попавшие на растопку. Рыбьи глаза в кипятке, лошадиная падаль на хлопкожаре, пайковые годы, зарытые в снега, в голод, в надежды.
Уборщица Дуня ставила в угол метлу, когда входил кладовщик, открывая присутствие.
Если случались в коридоре, где выдавали паек — селедку, махорку, хлеб с понилесепкой и мыльный порошок, — галдеж или ругань, появлялся завхоз из кабинета и солидно урезонивал:
— Граждане! Не проявляйте силу воли, здесь вам не Порт-Артур!
Кладовщика сделал ответственным за безобразия. Кладовщик повесил в коридоре объявление: «Товарищей посетителей просют не выражаться. Товарищ заведывающий складом страдает штрафами».
Жизнь налаживалась: Сенька был доволен, и Сенькой были довольны. Девчонками он не занимался, только приволокнулся было за Дуней, да та отшила. Впрочем, нравилась ему машинисточка, но к ней подойти не смел.
И вот однажды, на собрании, когда завхоз, великолепно балуясь колокольчиком, давал отчет, — на задних скамьях кто-то тихо, но явственно обронил:
— Пупсик.
Сенька побледнел, но сдержался и не подал виду. Но назавтра, в уборной на стене, прочитал то же самое слово:
— Пупсик.
Тогда он озверел и решил выследить. Честная жизнь, которая так пришлась ему по вкусу, сознание власти, авторитет в глазах машинисточки — все могло рухнуть от одного слова «Пупсик». А слово это, проклятое слово, все чаще становилось на его дороге. Дошло до того, что в коридоре начал насвистывать кто-то мелодию «Пупсика»; но там пропасть толкалось народу, и Сеньке долго никого изловить не удалось.
Наконец, много дней спустя, в неприсутственный час, услышав за дверью ненавистный мотив, ринулся Сенька в пустой коридор и столкнулся с глазу на глаз с машинисткой. Как ни был раздражен Сенька, все же он в один миг сообразил, что машинисточка, худенькая и тихая, здесь не при чем, что надписи в уборной только вызвали в его памяти песенку и что с прошлым Сеньки Пояркова это посвистывание ничего общего не имеет.
Машинисточка испуганно взглянула на завхоза. Сенька тоже впервые в жизни почувствовал робость, оторопел, смешался.
— Всецело прицелился, но, между прочим, мимо, — пробормотал он в смущении.
Машинисточка весело засмеялась. Засмеялся и Сенька. Так произошла первая частная, не деловая их встреча.
Зимние ночи в Питере — темные и глухие. Смешливые милиционерки болтаются на перекрестках. Метет снежок, покручивает, посвистывает. Шагает прохожий с пропуском — обязательно посреди мостовой, так безопаснее. С честным лицом — прямо на милиционерку, чтобы не заподозрила.
Под завхозным одеялом, в прокуренной комнате, душно и плохо спится. Мелькают походные дни в голове, оторванные руки и ноги, буйная радость побед, митинги у проволочных заграждений, интернационал. И с самого дна, с глубины далекой и томительной, выплывают «Манчжурские сопки» — сладостный, трепетный отзвук. Сенька влюбился, полюбил до самозабвения машинисточку.
Машинистка была из буржуазненьких, и это придавало особую, ядовитую прелесть любви. В ее маленькой комнате, на комодике, стояли фотографии папы и мамы, живших за границей, а на стене — Москвин в роли царя Федора и гимназическая подруга Люся Артамонова в новой шляпке.
Становился Поярков при встрече с девушкой нежен, как ребенок, сам себя не узнавал и все чаще просил ее к себе в кабинет для работы. Недели через три, вот так же — во время занятий, подошел он к ней со спины вплотную и заглянул через плечо. Худенькие пальчики, запачканные лиловым, быстро прыгали по клавишам.
— Стукай, девушка, стукай! Птичка моя голубая, выстукивай! — прошептал он.
Великая лирика внезапно захлестнула с головой Сеньку Пупсика. Плакало, пело, ныло мучительно у Сеньки под ложечкой, и стук Ремингтона был для него прекраснее даже «Манчжурских сопок». Не помня себя от восторга и нежности, он обнял машинистку за голову, примял к себе и поцеловал в губы…
Еще через несколько дней в завхозной комнате, на железной кровати, сидели вдвоем Сенька с машинисточкой. Кончался керосин к утру в кухонной лампе. Сенька растягивал до отказа, сжимал отчаянно забытую свою гармонь и пел, прикусив цигарку, скрученную из «Правды»:
«Возле Питера, на окраине,
Я в убогой семье родился
И мальчонкою, лет пятнадцати,
На кирпичный завод нанялся.
Было скучно мне время первое,
Но потом, проработавши год,
За веселый гул, за кирпичики
Полюбился мне этот завод».
В передышках поглядывал ласково на девушку и покровительственно говорил: