Екатерина Андреевна Краснова
Счастливая женщина
Все, кто её знал, считали её счастливейшей женщиной. В самом деле, трудно было представить себе более счастливые обстоятельства. Ей было двадцать четыре года; судьба наделила её здоровьем, красотой, богатством и обожающим супругом. У неё были друзья, более или менее настоящие, и было много врагов, без чего женщине не обойтись, если она не ничтожество.
Когда она — неизменно в белом, неизменно спокойная и холодная, сияющая бриллиантами — входила в бальный зал или в ложу бельэтажа, — десятки, сотни завистливых, дерзких, восхищённых и страстных взглядов обращались на неё. И самый восхищённый, самый страстный из этих взглядов принадлежал её мужу. Он сам снимал меховую порфиру с плеч своей царицы, он поклонялся ей во след, как будто собирался нести её кружевной трен, он не спускал с неё глаз, он следил за каждым её движением. Говорили, что он до глупости влюблён в свою жену; говорили, что он ей под пару, что он — «картина». Никто не имел понятия о том, что она сама об этом думала. Боже мой, что же она могла думать! Такой великолепный мужчина и такое состояние! Однажды какая-то ловкая приятельница спросила, в припадке интимности, обнявши её за талию: «Ведь вы, конечно, страшно влюблены в вашего мужа, милочка?» На что получила в ответ: «Должно быть, влюблена, если вышла за него замуж». Ответ этот сопровождался улыбкой, очень красивой, но такой, что ловкой даме стало как-то холодно. Впрочем, счастливая женщина всегда так улыбалась, что другим становилось холодно от её улыбки. Между тем у неё был прелестный маленький ротик, с губами яркими как бутон гранатного цветка, и короткая верхняя губка обнажала ряд самых ослепительных зубов. Но только её тёмные, черепахового цвета глаза никогда не принимали участия в улыбке, и матово-бледное лицо оставалось бледным и неподвижным, как бы ни смеялись губы.
Говорили, что она счастливая женщина, но бессердечная. Знакомые дамы находили, что её слишком избаловали и отец, и мать, пока была жива, и belle mère [1], а главное — муж. И что это был за муж! Он уже занимал видное административное место, несмотря на свою молодость, и исправлял неукоснительно служебные обязанности. По крайней мере, каждое утро пара великолепных вороных и экипаж, соответствующий сезону, увозили его на службу вместе с элегантным портфелем громадных размеров. Вскоре после полудня он возвращался, и вместе с портфелем лакей непременно доставал из экипажа какое-нибудь «тонкое внимание жене», — нежный свёрток, перевязанный розовыми ленточками. Но были это обсахаренные фрукты от Балле или браслет от Фаберже — она одинаково красиво улыбалась и равнодушно откладывала свёрток на лаковую этажерку. Муж целовал её ручки, и служебная злоба дня была окончена.
Она не успевала ничего пожелать, ни о чём помечтать, как всё являлось перед ней сейчас же — всё, что можно купить за деньги. А разве есть что-нибудь, чего нельзя купить за деньги?
Итак, у неё было всё. Счастливая женщина!
Никто не знал, чтобы она кого-нибудь особенно любила. Близких подруг у неё никогда не было. Когда её отец чуть не умер, простудившись зимой, и чувствительные дамы приезжали напоминать ей о Боге и бессмертии души, приготовляя её на всякий случай к «разлуке», — они были поражены ясным спокойствием её красоты и сухостью её чудных глаз.
— Милая, неужели ваша душа не скорбит о том, кто дал вам жизнь? Неужели ваше сердце не обливается кровью? — спросила одна премиленькая баронесса.
— Мне кажется, что порядочные люди никогда не должны показывать, что у них на душе, — возразила счастливая женщина, устремивши свой странный взгляд на сердобольную даму.
Дама уехала в полном убеждении, что имела дело с бессердечной женщиной. Впрочем, это пройдёт, когда у неё будут дети.
Но детей у неё не было. И, кстати, по этому поводу она ещё более утвердила всеобщее мнение о своей бессердечности. Кто-то пожелал ей на именины, чтобы Всемогущий Господь довершил её редкое счастье и наградил её ребёнком.
— Сохрани Бог! — воскликнула она с необычайным оживлением, и в её глазах блеснула точно зловещая молния.
А, впрочем, она сейчас же очень красиво и блестяще улыбнулась: муж, хотя и не ездил в этот день в должность и даже нарочно изменил служебному долгу ради 5 сентября, — входил с целой серией свёртков для своей обожаемой Лизы — и с голубыми, и с розовыми ленточками.
Под вечер того же 5 сентября баронесса случайно заехала в Исаакиевский собор. Он казался ещё темнее и суровее обыкновенного от редких свечей, мерцавших перед иконами. Небольшая кучка молящихся терялась в глубине, под сводами, как в катакомбах. Густой бас священнослужителя доносился из алтаря ровным гулом; мрак таинственно поглощал его, и святые слова, не услышанные и не прочувствованные, уносились в пространство.
Баронесса озябла в своём открытом экипаже и хотела погреться. Но на неё неприятно подействовала темнота и запах ладана. Молиться она не собиралась; везде дуло — негде сосредоточиться, и на полу слишком грязно, чтобы становиться на колени. Нет, лучше домой. Она поспешила мимо иконостаса к боковой двери, но вдруг остановилась. Она увидала знакомый плюшевый плащ. Ах, у кого это был такой плащ, цвета feuille morte [2], на атласной подкладке? Где это она его видела? Она никак не могла вспомнить. Ах, как странно! И ещё страннее, что обладательница такого изящного плаща лежала, приникнув лицом к полу, на который баронесса не считала возможным преклонить колена. И как долго она лежала! Баронессе непременно хотелось дождаться, когда она поднимется, чтобы увидать, чей же это, наконец, плащ. Она была уверена, что он ей знаком.
— Голубушка, должно быть, грех велик на душе, или несчастная уж очень, — прошептала около сморщенная старушонка в ватном капоре, утирая нос кончиком платка, засунутого в рукав рыжей кацавейки.
Баронессу взяло нетерпение. Ей ещё предстояло обедать, потом спать, потом одеваться и ехать на бал к имениннице. Она не дождалась и уехала.
После полуночи она входила в изящную гостиную, драпированную золотисто-жёлтым брокаром, утопавшую в цветах и огнях. На пороге её встретила сама хозяйка, в облаке белых кружев. Её грациозную лебединую шейку обвивало новое бриллиантовое колье — подарок влюблённого супруга на именины. Её глаза блестели не хуже её бриллиантов и так же холодно как они. Ни тени румянца не было на её лице; её губы улыбались, и холодом веяло от её улыбки, и ей самой было холодно: на её плечи был наброшен роскошный плюшевый плащ цвета feuille morte.
Золотистые портьеры составляли чудную рамку для её стройной фигуры. Вокруг неё теснились цветы и прекрасные женщины; восхищённые взгляды следили за ней отовсюду; рядом с ней стоял великолепный мужчина, её муж — воплощение обожания и восторга; огни хрустальной люстры играли в камнях нового колье. Счастливая женщина!
В блестящей картине, служившей ей фоном, плащ из коричневого плюша составлял резкое пятно, которое целую минуту неприятно занимало баронессу. Après tout [3], разве не бывает на свете двух плащей feuille morte!?
Вся Россия следила за тем, что происходило на Балканском полуострове. Почти во всякой семье было пустое место, и многим из них суждено было остаться навеки пустыми. Петербург по-своему участвовал в великом событии. Газеты проглатывались с жадностью; всему верили и во всём сомневались; служили молебны и панихиды, щипали корпию и шили бельё для солдат, пили шампанское во имя святого дела. Проливались тяжкие тайные слёзы; раздавались шумные легкомысленные рыдания.
Баронесса износила два великолепных бархатных платья, — нарочно сшитых для этого случая, — собирая по воскресеньям медные пятаки в кружку «Красного Креста», в Исаакиевском соборе. Ей было очень тяжело «трембаллировать» эту кружку, и она должна была взять на подмогу ещё одного молодого человека, кроме того, который ей «давал руку». Шляпку она выписала прямо из Парижа и склоняла её с чисто-христианским смирением перед каждым мужиком. Она делала всё, что могла. Такое время — всякое сердце отзывается, особенно когда сама испытала горе. А как его не испытать, когда барон женат на целом кордебалете, а на своей жене очень мало… Не то что Лиза, счастливая!
Она также участвовала в «святом деле». Она шила для солдат с утра до вечера и исколола до крови свои нежные розовые пальцы от непривычки к иголке. Она ненавидела женские рукоделия и ничего никогда не шила, а потому неудивительно, что так неловко бралась за дело. Никогда тонкий батист для детского нежного тельца или изящная ненужная вещица, блестящая яркими шелками, не занимали её прекрасных рук, украшенных драгоценностями. Теперь эти руки перебирали грубый холст и серое сукно, и в глубоком раздумье она склоняла над работой свою гордую головку, украшенную роскошными чёрными волосами, вьющимися над нежным лбом.