В вагоне было тесно. Особенный запах — смешанный, густой запах соседнего отхожего места, едкой махорки, грязных и вспотевших людей, скверной дорожной еды — обдал новых пассажиров той же неприязненностью, с какой встретили их пассажиры, уже сидевшие здесь. Они укрепляли свои позиции узлами и сумками, ставили на незанятых местах какой-нибудь чайник, клали хлеб, селедку в бумаге, а сами становились в проходе у окон на наблюдательных пунктах.
Новых пассажиров было двое: высокий бородатый человек в сером помятом, мало ношеном пиджаке, с Георгием в петлице, и мальчик лет четырнадцати — на костылях.
— Тут занято, — раздавался сердитый голос всякий раз, как высокий человек останавливался с своими сумками и узлом возле какой-нибудь лавки.
— Занято? — робко переспрашивал новый пассажир.
— Да. Сейчас человек вышел, придет…
И они шли дальше, останавливаясь в недоумении и нерешительности перед лавками, на которых, растянувшись, спали или притворялись спящими счастливые обладатели наиболее удобных мест…
Большой человек, деликатный и робкий, несмотря на свое внушительное, почти атлетическое сложение, стал уже падать духом, как в вагон поспешно и шумно влезли новые пассажиры с огромными узлами и мешками, с котомками, косами, забинтованными в тряпицы, и с новым — своим собственным — «русским духом». Они тотчас затеяли ссору из-за мест с теми самыми пассажирами, которые за минуту перед этим представлялись спавшими крепчайшим сном, а теперь вдруг обнаружили неожиданную и самую острую бдительность. Тогда и большой человек приободрился и решительно направился к лавке, на которой лежала на разостланном парусиновом тюфячке полная, красивая женщина, а против нее, на другой лавке, помещался небольшого роста сухенький священник, рядом с толстой старухой купеческого вида.
— Здесь сидят, — внушительно сказал батюшка, делая величественно указующий жест правой рукой.
— Что ж делать, батюшка, — сказал мягким, извиняющимся голосом большой пассажир, — и нам надо сесть. У меня вон парнишка… хромой.
Батюшка подумал несколько мгновений, потом встал с своего места и пересел на противоположную лавку, на самый конец ее.
— Ну, садитесь, — сказал он примирительно, повторяя свой прежний великолепный жест. — Подбери-ка ноги-то… я тут, с краю…
Красивая попадья слегка подогнула ноги, а новый пассажир начал размещать свои сумки и узел рядом с толстой старухой.
— Ты, Егор, либо того… на полу лег бы, что ли?.. Постелю тебе дипломат… а?.. — сказал он мальчику.
— Зачем на пол? — живо возразил батюшка. — А вон туда, на полку. Самое место для него! Ты сумки-то под лавку, а его туда… вот-вот… так! подсаживай… сажай!.. Прекра-а-сно, прекра-с-но… ну, вот!..
Через минуту малец с своими костыликами был на полке и не без торжества оглядывал оттуда слабо освещенную половину вагона с дрожащими огнями и большими шевелящимися тенями, а в открытое окно видел звезды над самым горизонтом. До него доносился ровным шелестом вялый говор вагона, суетливый топот людских ног на станции и торопливое громыхание тачек.
— Далече едете? — спрашивал батюшка его отца.
— Пока до Поворина. А там пересадка…
— Это и мы тоже. А там куда?
— Там на Балашов.
— Попутчики… А там?
— А там — на Пензу.
— Да вы… не к о. Серафиму едете? — спросил батюшка, пытливо всматриваясь в своего собеседника.
— Так точно. Туда.
— А-а, так это же мы на всю дорогу попутчики!
— Стало быть, и вы?..
И оба собеседника, как бы обрадовавшись этому открытию, закивали друг другу головами…
— Вы же сами отколь? — спросил батюшка.
— Да я вот тут, верстах в сорока, живу в слободе.
— Так. А занимаетесь чем?
— Я — столяр. Также и землей занимаемся.
— А сами из казаков или из русских?
— Из русских.
— А крестик где получили?
— За Дунаем.
— Это хорошо. Так к о. Серафиму поклониться едете? Благое дело, благое дело… Мать, ты мне ногами рясу не попачкай. Сняла бы туфли-то пока… Да. Как раз к открытию приедем. Государь будет. Войска разные… Чудесное торжество… А это малец-то твой?
— Мой.
Слышно было, как большой человек вздохнул.
— Один остался… последыш. Всех похоронил… Вот везу, не будет ли милость Господня, — сказал он не совсем уверенно. — Обезножил. На одну ногу никак не наступает.
— Ммм… так, так… А с чего? От природы или повредил?
— Да доктора признали, будучи зашиб. В бедре, говорят, у него кость гниет. Выбил как-нибудь, дескать… А я так считаю — от простуды. Птичек ловил с ребятами да простудился. Полежал, верно, на снежку, его и того… Две зимы прохворал. Желваки выступали у него по всему телу — такие иной раз — по кулаку!.. Теперь шишки-то пропали, а на ногу не наступает…
— Так, так, — сказал батюшка и, подумав, прибавил: — Баловство-то иной раз… оно вот и не в пользу… Так-то, мать! Ты вот своих не уймешь, а гляди, кабы… — обратился он к попадье.
Попадья ничего не сказала. Егорушка сверху посмотрел на ее полное, белое, красивое лицо. Глаза ее, ласково улыбаясь, встретились с его глазами, и он решил, что она понимает, как хорошо ловить синичек в ясный день с легким морозцем, когда тени от деревьев сини, как небо, и по сухому и мягкому снегу прыгают бесчисленные бриллиантовые искорки. Она понимает… А батюшка этого никогда не постигнет.
Кто-то на станции ударил три раза в колокол. Кто-то сейчас же зажурчал в свистульку. Стальной «жеребец» с тремя глазами коротко заржал. Опять прожурчала свистулька, и затем лязгнули какие-то железные сковороды, вагон вздрогнул, недовольно, как казалось Егорушке, по-стариковски, скрипнул, но сейчас же спохватился и, скрывая недовольство, засмеялся дребезжащим смехом: прр… фрр… прр… фрр… Маленькая станция с ее огоньками тихо поплыла назад в теплый сумрак летней ночи. Отец Егорушки, снявши картуз, стал часто креститься, а за компанию с ним осенил себя крестом два раза и батюшка — неторопливо и истово. Между тем в это время мимо вагона быстро пробежала водокачка, а за нею какие-то маленькие домики с светящимися окошками. Потом за окнами стало темно, и лишь мигали звезды над краем земли. А вагон теперь уже сам бежал с дребезжащим стуком и приговаривал: ох-хо-хо… ох-хо-хо… так-так… так-так…
Огоньки дрожали в трех фонариках. Дрожали и ползали по стенам уродливые тени. Говор в вагоне стал громче. Голоса то вспыхивали разом, одновременно, толклись и перебивали друг друга, то разбивались порознь и текли ровно и неторопливо под однообразный стук колес. Лежа на полке, Егору трудно было разбирать, о чем говорят. Но если подвинуться к краю и свесить голову, то можно было слышать батюшку — на одной стороне — и старика в жилетке и розовой рубахе, сидевшего по другую сторону на лавке.
— Есть два благодатных средства от пьянства, — говорил батюшка, обращаясь к толстой старой купчихе с красным лицом (он, очевидно, продолжал раньше начатый разговор), — два средства… Первое: пить каждый день святую воду и служить молебны круглый год. А еще есть благодатное средство: служится панихида по царице Дарий…
— Дарье? — почтительно переспросил отец Егора, желая, должно быть, выказать свое внимание к словам батюшки.
— Да. По царице Дарий, — с особенной отчетливостью повторил батюшка. — Из истории нам известны две царицы Дарий. Одна была четвертая жена Ивана Грозного, другая грузинская царица, умершая в 1805, кажется, году. Не знаю, по какой из них, но служится панихида. Многие получают исцеление… Совсем даже бросают пить.
Из-за спины отца, с другой лавки, доносился до Егора ровный и неспешный стариковский голос. Должно быть, он рассказывал что-нибудь интересное, потому что около него было больше слушателей, чем около батюшки: они стояли даже в проходе и выглядывали через перегородку из другого купе. Их лица трудно было рассмотреть, но в позах, наклонившихся в одну сторону, в согнутых, черных шеях, в неподвижных затылках, в потных лысых или мохнатых головах — сквозило пристальное внимание.
— У вас тут мало слыхать про нарезку, не говорят… А у нас все ждали: вот-вот к Петрову дню выйдет… Ан вот заглохло что-то…
— Мне у Троицы монахи сказывали: пойдешь в Рассею, дед, говори, чтобы ожидали. Верно!.. Так и назначали: к Петрову дню, говорят, выйдет… Ан вот нет!
— А как Турция? Не довелось вам слыхать? — снова послышался голос с полу, когда стих одновременный говор.
— Турция? — повторил старик и на мгновение задумался, как бы наводя справку по этому предмету в обширном архиве своей памяти. — Да ведь ее на три части хотели делить, а наш царь не дал свово согласия. «Я, — говорит, — один ее заберу, а всех турок по своему народу разведу, чтобы и муж жену не видал… чтобы никакого совету промежду них не могло быть»…