Толстой Алексей Николаевич
Подкидные дураки
Алексей Николаевич ТОЛСТОЙ
Подкидные дураки
Рассказ
На службе Ракитников был молчалив, слегка угрюм, но не мрачнее, чем всегда. После разрыва с женой его скверное настроение никому не казалось странным. Не знаю, - при особой какой-нибудь наблюдательности можно было бы заметить в нем отклонение от обычного. Но обстановка учреждения - шкафы с делами, телефоны, справки, столы, где чернильные пятна, окурки и мертвящий душу шелест бумаг - накладывает особую печать рассеянности на людей. Словом, наблюдать было некому.
Это было вчера, в субботу.
Что бы дождю идти в будни! Так нет, - с утра холодной сыростью завалило все небо. Когда-нибудь, конечно, наука додумается до всеобщей плановости и какими-нибудь искусственными лучами по воскресеньям станет разгонять гниль и ржавчину с неба, чистить его, как медный таз... Но ведь когда это будет?
Ракитников проснулся. По оконным стеклам течет. В мокрых крышах отсвечивает бело-серый дождливый день. Шумит вода в водосточной трубе.
Потянувшись за папироской, Ракитников увидел, что рукав на правой руке у него засучен. Это его удивило. Поднял голову и еще больше удивился: оказывается, лежал он совсем одетый на постели, жилет расстегнут, новый пиджак изжеван, брюки на коленках в грязи, рукав засучен по локоть, но башмаки сняты, - значит, оставалось все-таки кое-какое соображение...
Схватившись за голову, он застонал. Череп трещал, как арбуз. Но пусть бы болела голова - физическая боль пустяки, а в такую погоду даже может и развлечь отчасти. Но трудно было вынести общую проплеванность всего существа, невыразимую пакость, тоску сердечную... Хуже всякого головотреска... Ох!
Закрыв лицо, он покачивался. Хорошее забудешь, а вот вчерашнее всплыло со всеми запахами до мелочей. Со службы ушел в четыре. Так... На Невском встретились приятели с портфелями, - вернее, показались приятелями, потому что единодушно все заговорили об обеде с водкой. А по существу - серые пошляки, не люди, а понедельники... Пошли обедать. Пили водку под холодную осетрину... Сволочная, пошлая рыба, с хреном, с мелкой рубленой дрянью... Оркестр рвет барабанные перепонки. Крики, дым... Официанты - касимовские татары, и на бритых ликах презрение к современности... Шваркают блюда... Ну, хорошо, хорошо... Напились, наелись, отвалились... Когда вставать - брюки и жилет ползут вверх, в голове - чад, ноги свинцовые... И это тот самый светловолосый мальчик, "мамина радость"... Отмахал тридцать лет жизни, затрачены силы, деньги на воспитание, образование... И лезет рыгающим чудовищем из трактира... Ох!
Ракитников стал отгибать рукав пиджака, но пальцы дрожали, он только сломал ноготь, сморщился, бросил...
...Вывалились на дождик... Куда? Известно, - бар. Сели на извозчика, хотя пешком идти - три-четыре минуты... Ввалились... Пиво и раки...
Ракитников прилег, в тоске подсунул голову под подушку...
Ох, раки! Насекомые паукообразные, поедающие утопленников... И он ел это... В бога бы верить - помолился бы сейчас... Так... Ели раков, сквернословили, как полагается, угощали пивом трепушек-проституток... Подсел к столу какой-то неизвестный в форменной фуражке - мокрый зубастый рот, черная бородка, свинцовые кругленькие глаза... Попросил у Ракитникова механический карандаш Гаммера, начал строчить на папиросной коробке кому-то записку... И затем карандаш Гаммера исчез... Цена ему полтора рубля, ну и черт бы с ним - украл и украл... Вдруг всех охватила бешеная злоба... Ракитников и еще кто-то схватили чернобородого за пиджак и так начали трясти, что у того заколотились зубы, вылезли глаза, свалилась фуражка... Отдай карандаш! Подскочили охотники до скандалов... Началось... Дрались, должно быть, человек десять сразу... Выкатились клубком на улицу... Извозчики, привставая на козлах, засвистали, закричали: "Вали, вали, вали!.."
Дальше - провал в памяти... Ракитников сознал себя у чугунной решетки канала Грибоедова: он несся огромными прыжками, ругаясь шепотом так, как никогда не ругался... Потом - это дождливое окно, серая сырость, невыразимая тоска...
Нелепо, дико, непоправимо, катастрофично... Рачьей слизью перечеркнута вся жизнь... С чрезвычайной обостренностью Ракитников воспринял вчерашнее приключение... Надо сознаться, - не случись вчера драки, все бы, в сущности, обстояло нормально и благополучно. Ну, выпили лишнее, перекушали раков, писали на папиросных коробках записочки трепушкам... А кто этого не делает? Философски даже так можно поставить вопрос: это необходимо... После общественной нагрузки, которая, как за волосы, мотает человека с утра до вечера, полезно остаться хотя бы на часок самому с собой... Раскрыть клапан, куда устремятся душные остатки проклятого наследия, висящего у каждого бубновым тузом за спиной... Все пьют. Почисти желудок, проспись, и - как рукой снимет упадочное настроение, снова ты бодр и готов к нагрузке...
Так-то так... Но у Ракитникова уклонение от нормы. Много причин было к этому... Разрыв с женой: семь лет близости к милой, чистой и умной женщине пошли в архив. И одиночество - тоскливое, беззащитное ощущение своей смерти, - то, что он начал испытывать первый раз в жизни... И беспризорность - пустые, как темный подвал, вечера, шатанье к чужим людям, глухая тоска пивных, и ты, ты - лишний... И неустроенность - грязные простыни и нештопаное белье, неподметенная комната - словно пыльная паутина затягивала его холостые дни... Много было причин к тому, чтобы в дождливое утро он с отчаянной четкостью почувствовал: нет, совсем неблагополучно... Еще - и вот пойдешь на четвереньках, похрюкивая на прохожих...
Когда выкурена была вся коробка папирос "Сафо", он встал, пошатнулся. Вымылся. Переменил белье. Дождь лил за окном. Пусть... Был бы день сияющий, как в детстве, - все равно: куда идти? Он сел у окна, - откуда видны одни крыши. Перешибая головную боль, сжималось тоской сердце. Нет, так жить нельзя...
Бывало (после разрыва с женой), в одинокие часы он развлекался прогулками по прошлому. Было хорошо вспомнить деревянный, крашенный в желтое дом с палисадником, где пучком отсвечивало солнце от стеклянного шара на тумбе. Вспомнить детские забавы, ласки матери, таинственную жизнь насекомых на клочке земли среди травинок... Вечера под лампой, и приближающийся сон, когда все предметы делаются особенными: в лампе, в горелке запевает тоненький голосок, - взрослые его не слышат... Кресло у печки становится все добрее, все удобнее и вдруг начинает подмигивать двумя завитушками на спинке. Взрослые думают, что это только завитушки... И нежный, как тепло, как покой, голос матери произносит: "Да ты совсем спишь..."
Но даже и этой безобидной радости не было дано сегодня несчастному Ракитникову... Головная боль со скрежетом не пускала проникнуть в добрые воспоминания.
"Залез в болото по уши, - думал он. - Нет, это совсем не пустяки, а именно то, что ожидает каждую субботу..."
Мрак души его сгущался. Моральные угрызения походили на собачьи укусы. Видели вы когда-нибудь, как в овраге псы рвут ребрастую падаль, упираясь лапами, рыча от отвращения? Точно так же мрачные выводы пожирали сердце Ракитникова.
У него явилась потребность услышать человеческий голос. Он пошел на кухню, где стоял его примус. Там на полу валялись сырые рогожи, в углу кисти и ведра, на окне длинные кляксы извести, будто следы неведомых птиц, затеняли и без того тусклый свет. Плита разворочена, к примусу нельзя было пробраться через кучу глины.
В комнате за кухней слышался разговор:
- Вернулся он пьяный, конечно... Морда у него красная, вся трясется. (Это говорила кухарка Гренадерова, бывшая владелица доходного дома на Васильевском острове.) Я отпираю... На ногах, голубчик, еле стоит... И рукав, знаете, у него вот по сих пор засучен... Ну, сейчас убьет... Я, конечно, к стенке шарахнулась... И он на меня как зарычит: "Что, говорит, ведьма, боишься смерти?.." Все лицо мне оплювал...
Не слушая дальше, Ракитников вышел на цыпочках из кухни. Помимо всего прочего, было теперь стыдно... Показалось: вот он идет по коридору, и за каждой дверью жилец смотрит на него в замочную скважину: какой, мол, он после вчерашнего? Ноги, точно пудовые, едва отдирались от пола... Даже начало пошатывать... Этого еще не хватало!..
Скрипнула облупленная дверь, мимо которой ему идти. Выглянула вытравленная водородом женская голова гражданки Лисиной. В домовой книге она числилась как безработная. Она всегда, кто бы ни шел, приотворяла дверь, выглядывала, - иногда что-нибудь скажет, иногда только взглянет умоляюще. Только бы сейчас не заговорила!
- Здравствуйте, - сказала Лисина. - Куда это вы мчитесь?
- Да так, черт его возьми. - Ракитников вытащил платок и потер пылающее, воспаленное лицо. - За примусом... В кухне ремонт...
- У меня чай горячий... Заходите. (Она взглянула умоляюще.) Напьетесь чаю у меня, ей-богу, а?
Ее скуловатое лицо было напудрено, брови выщипаны и подкрашены по моде. Части этого лица, казалось, были собраны от разных лиц; пожалуй, своими казались только глаза неопределенного цвета, небольшие и до жалости искательные. Она высунулась вся из двери, придерживая (для прелестности) бумажный халатик. Шея у нее была цвета опаленной гусятины. Ракитникова шатнуло, стиснул зубы и вошел в непроветренную комнату. На дешевенькой скатерти в пятнах стоял эмалированный чайник, из носика шел пар. Это была единственная отрада в комнате, где в стенах торчали гвозди. Голое окно. Разломанная бамбуковая ширма в изголовье койки. Из плюшевого диванчика высовывались пружины и волос. Понятно, почему гражданке Лисиной приходилось умолять, чтобы зашли.