Борис Константинович Зайцев
Избранное
Предисловие
«Странный» писатель
Творчество Бориса Зайцева относится к эпохе Серебряного века. Его современниками были те, кто привнес в Россию увлечение антропософией или всерьез интересовался харизматическим сектантством (Андрей Белый, Николай Минский), а то и сами были основоположниками сект (Александр Добролюбов). Борис Зайцев был знаком с этими людьми. Но писал иначе и о другом… Он был странен среди странных серебряновековцев.
Борис Зайцев родился в дворянской семье 2 февраля 1881 года. В Калуге окончил классическую гимназию и реальное училище. По настоянию отца поступил в Императорское Техническое училище, но через год был отчислен за участие в студенческих волнениях. Знание древних языков позволило ему поступить на юридический факультет Московского университета, но и там он проучился всего три года, а затем оставил учебу и всерьез увлекся литературным творчеством.
Он так и не осуществил мечту отца и не стал инженером. Однако именно отец ввел будущего писателя в особый мир литературы. «Столовая в барском доме, в деревне. Висячая лампа над обеденным столом, сейчас еще не накрытым. В узком конце его отец, веселый, причесанный на боковой пробор, читает детям вслух. По временам, когда очень смешно (ему), останавливается, вытирает платком негорькие слезы, увеселяющие, читает, читает дальше. Мы, дети, тоже хохочем, из-за чего, собственно? Но веселый ток идет от книги, и от отца…» – вспоминал Борис Зайцев. Один из комментаторов творчества писателя так отозвался об этих светлых образах детства: «С той восторженной детско-юношеской поры и начинается для Зайцева самая колдовская власть, какую он всю жизнь радостно приемлет, – власть книги».
Совсем молодой Зайцев-литератор становится заметен. В 1901 году при участии Леонида Андреева появляется его первая публикация. В 1902 году его новелла «Волки» печатается в «Книге рассказов и стихотворений» вместе с произведениями Горького, Бунина, Куприна, Андреева, Мамина-Сибиряка. О нем упоминают Валерий Брюсов и Корней Чуковский. Вероятно, уже тогда заметно различие духовных основ творчества православного классика Бориса Зайцева и общепризнанных сегодня классиков Серебряного века. Его самые близкие соратники в мире литературы – Бунин, Телешов, Шмелев. Вместе с ними писатель участвует в кооперативе «Книгоиздательство писателей», сообществе, которое отмежевывается от духовных экспериментов модернизма и заявляет о приверженности реалистическому направлению.
Вот как вспоминает Борис Зайцев свои беседы с Дмитрием Мережковским и Зинаидой Гиппиус: «Мережковский завел общий разговор, характера, конечно, возвышенного, религиозно-философского. Гиппиус вдруг перебила его:
– Дмитрий, погоди… Погоди, я вот хочу спросить Зайцева…
Не помню в точности, как она выразилась. Был там только Христос и какая-то мушка. Как бы, по-моему, Христос поступил с мушкой, ползшей по скатерти, – что-то вроде этой чепухи.
Неожиданно для себя я вдруг внутренне вскипел и ответил с почти неприличной резкостью юного, замкнутого самолюбия, почуявшего ловушку, – ответил вроде того, что самый тон вопроса в отношении Христа считаю кощунственным, – и еще что-то в этом духе (с мужеством отчаяния, когда человек бросается вниз головой со скалы).
Но голова не разбилась, а эффект получился неожиданный: и Дмитрий Сергеич, и сама Гиппиус весело рассмеялись. Отпора мне никакого не было – нечего и связываться с младенцем» («Памяти Мережковского»).
Несмотря на свою обособленность, Зайцев сохраняет теплые отношения с товарищами по цеху и постоянно с ними сотрудничает. Однажды (1913), защищая убеждения коллег, он даже вступает в полемику со своим другом И. А. Буниным, выступившим с резкой критикой литературной деятельности модернистов и футуристов.
И все же он остается другим как для ищущих религиозно-духовных новаций, так и для «атеистов» советской страны. Вот как отозвался Горький о переложении Зайцевым жития Преподобного Сергия Радонежского, которое вы найдете в этой книге: «С изумлением, почти с ужасом слежу, как отвратительно разлагаются люди, еще вчера “ культурные”. Б. Зайцев пишет жития святых».
Персонажи произведений Зайцева, странники, – словно метафора странности, которая и отличает его от литературной классики той эпохи. Страннические мотивы не покажутся случайными, если знать вторую часть биографии писателя. В 1919–1922 годах он отшельничает в деревне Притыкино, стараясь оградиться от крови и террора «нового мира». Но реальность касается его ощутимо грубо. В 1921 году его арестовывают, однако вскоре отпускают за несуразностью обвинений. В 1922 году он переносит тиф и вскоре уезжает за границу. На родину Зайцев больше не вернется.
Книгу, которую вы держите в руках, открывает «странный» рассказ «Аграфена». Его главный герой (Аграфена) странствует от первой любви, через трагедии и потери к встрече с Богом. Аграфена в светлые моменты ее жизни показана идущей «боковой тропкой большака, священным путем странников». В конце рассказа странная Аграфена совершает свой исход из жизни, наполненной страданиями: «Тогда она пала на колени, и внутреннее видение осенило ей душу; вся жизнь явилась ей в одном мгновении; все любви и муки понялись одинокими ручьями, сразу впавшими в безмерный и Божественный океан любви и данными ей как таинственные прообразы Любви единой и вечной. Из-за знакомых, дорогих когда-то лиц, к душам которых ее душа была прилеплена земной основой, восходя небесной к небу, выплыло новое, потопляющее всех единым светом Лицо, принимающее в сверхчеловеческое лоно».
Наиболее известные произведения Зайцева – путевые очерки «Афон» и «Валаам». В них место и время значения не имеют, потому что это повествование о людях, устремленных в вечность, – о монахах афонских и Валаамского монастырей. И все-таки это тоже история странствий. Читая эти путевые заметки, начинаешь догадываться о причинах непопулярности Зайцева при его жизни: он слишком сильно отличался от своих современников. Но прошло время, и теперь мы получили доступ к той части художественной культуры, которая так долго была в изгнании и сокрытии.
Кстати, ближе к концу жизни Борис Зайцев сделал перевод Дантова «Ада». Видимо, это и называется – многогранность.
Дмитрий ДайбовНа дальней заре своей жизни, семнадцати лет, стояла Груша в поле ранней весной. Пели жаворонки, было тихо и серо – апрель, под пряслом бледно зеленела крапива. Груша слабо вздохнула и пошла тропинкой от деревни к большаку. И когда она до него дошла, издали, от лесочка ледовского зазвенели колокольчики.
Сквозь светлую мглу утреннюю трудно было сразу разобрать, кто едет, но, видимо, тарантас, тройка; вероятно, из усадьбы господской кто.
Груша скромно шла сбоку большака, по тропинке богомолок; почему-то заиграло и забило ее сердце. Вот уже ближе, можно рассмотреть Азиата на пристяжке, как он шеей дугу вычерчивает, кучер Иван – ясно: едут со станции, везут… Через две минуты увидала и кого везут: в синей студенческой фуражке с белым верхом и темно-голубыми глазами «он» – худой и тоненький, с острым лицом и нежным цветом на щеках. Как ни быстро все было, успели они все же увидеть друг друга, обменялись вспыхивающим взором, и укатила тройка, только веселую серую пыль подняла. А Груша вдруг покраснела густо, малиново, когда уже никого не было, и стала что-то смеяться; обрывала полынь с канавки и пугала воробьев на дороге.
День же светлел, над озимью текли стекловидные струи; овсы зеленели, были черны пары.
С этих пор началось для нее новое. Та усадьба, куда раньше ходила она на поденную – обыкновеннейшее поместье, – стала особенной. Там где-то вглуби сидел «он», синеглазый и тонкий, занимался со своими книжками, но каждую минуту мог выйти к молотильному сараю, где возили золотую солому, в поле, к скотному.
Идя по полям, где весна расстилала свои зеленеющие одежи, думала Груша все об одном: вдруг его встретит. И это давало заманчивую силу путешествию с холстами к сажалке, где плескались утята – желтые, в пуху, или бродяжничанью в березовом леску за вениками.
Иногда по ночам он ей снился – в синеющей дымке; утром она просыпалась счастливая и измученная, в светлом тумане слышанных слов, счастья, дрожи.
А потом опять шла на работу, вспыхивая и глубоко рдея, и тайком высматривала, где бы можно было его видеть. Оказалось, он взялся бродить с ружьем за усадьбой, особенно по вечерам, на тягу. Уже не раз видали его над речкой или на бугре у мельницы, там он сидел, и охотился ли, ястребов стрелял или про что думал свое, сказать было нельзя: сидит и смотрит, бродит, песенку насвистывает и глядит далеко, точно и не сам он тут.
Так было и в тот вечер апрельский, алый и нежный; чуть вились комары, березки стояли в зеленом дыму, а Груша с бьющимся сердцем перебиралась через речку в рощу березовую, по шатучим кладкам. Было прозрачно; в плавной воде мелькнуло слабое Грушино отраженье, легко она перемахнула и с холодом в ногах пошла, похрустывая веточками под ногой, туда, где он. Он опирался на ружье – тоненький ствол чернел в деревьях – и ждал вальдшнепов…