Лесков Николай Семенович
Бесстыдник
Н.С.Лесков
Бесстыдник
Мы выдержали в море шторм на самом утлом суденышке, недостатков которого я, впрочем, не понимал. Став на якорь, в какие-нибудь полчаса матросы все привели в порядок, и мы тоже все сами себя упорядочили, пообедали чем бог послал и находились в несколько праздничном настроении.
Нас было немного: командир судна, два флотских офицера, штурман, да я и старый моряк Порфирий Никитич, с которым мы были взяты на это судно просто ради компании, "по знакомству" - проветриться.
На радостях, что беда сошла с рук, все мы были словоохотливы и разболтались, а темой для разговора служила, конечно, только что прошедшая непогода. По поводу ее припоминали разные более серьезные случаи из морской жизни и незаметно заговорили о том, какое значение имеет море на образование характера человека, вращающегося в его стихии. Разумеется, среди моряков море нашло себе довольно горячих апологетов, выходило, что будто море едва ли не панацея от всех зол, современного обмеления чувств, мысли и характера.
- Гм! - заметил старик Порфирий Никитич, - что же? - это хорошо; значит, все очень легко поправить; стоит только всех, кто на земле очень обмелел духом, посадить на корабли да вывесть на море.
- Ну, вот какой вы сделали вывод!
- А что же такое?
- Да мы так не говорили: здесь шла речь о том, что море воспитывает постоянным обращением в морской жизни, а не то что взял человека, всунул его в морской мундир, так он сейчас и переменится. Разумеется, это, что вы выдумали, - невозможно.
- Позвольте, позвольте, - перебил Порфирий Никитич, - во-первых, это совсем не я выдумал, а это сказал один исторический мудрец.
- Ну, к черту этих классиков!
- Во-первых, мой исторический мудрец был вовсе не классический, а русский и состоял на государственной службе по провиантской части; а во-вторых, все то, что им было на этот счет сказано, в свое время было публично признано за достоверную и несомненную истину в очень большой и почтенной компании. И я, как добрый патриот, хочу за это стоять, потому что все это относится к многосторонности и талантливости русского человека.
- Нельзя ли рассказать, что это за историческое свидетельство?
- Извольте.
Прибыв вскоре после Крымской войны в Петербург, я раз очутился у Степана Александровича Хрулева, где встретил очень большое и пестрое собрание: были военные разного оружия, и между ними несколько наших черноморцев, которые познакомились со Степаном Александровичем в севастопольских траншеях. Встреча с товарищами была для меня, разумеется, очень приятна, и мы, моряки, засели за особый столик: беседуем себе и мочим губы в хересе. А занятия на хрулевских вечерах были такие, что там все по преимуществу в карты играли, и притом "по здоровой", "и приписывали и отписывали они мелом и так занимались делом". Храбрый покойничек, не тем он будь помянут, любил сильные ощущения, да это ему о ту пору было и необходимо. Ну, а мы, моряки, без карт обходились, а завели дискурс и, как сейчас помню, о чем у нас была речь: о книге, которая тогда вышла, под заглавием "Изнанка Крымской войны". Она в свое время большого шума наделала, и все мы ее тогда только что поначитались и были ею сильно взволнованы. Оно и понятно! книга трактовала о злоупотреблениях, бывших причиною большинства наших недавних страданий, которые у всех участвовавших в севастопольской обороне тогда были в самой свежей памяти: все шевелило самые живые раны. Главным образом книга обличала воровство и казнокрадство тех комиссариатщиков и провиантщиков, благодаря которым нам не раз доводилось и голодать, и холодать, и сохнуть, и мокнуть.
Естественное дело, что печатное обличение этих гадостей у каждого из нас возбудило свои собственные воспоминания и подняло давно накипевшую желчь: ну, мы, разумеется, и пошли ругаться. Занятие самое компанское: сидим себе да оных своих благодетелей из подлеца в подлеца переваливаем. А тут мой сосед, тоже наш черноморский, капитан Евграф Иванович (необыкновенно этакий деликатный был человек, самого еще доброго морского закала), львенок нахимовский, а доброты преестественной и немножко заика, ловит меня под столом рукою за колено и весь ежится...
"Что такое, - думаю, - чего ему хочется?"
- Извините, - говорю, - мой добрейший. Если вам что-нибудь нужно по секрету - кликните слугу: я здесь тоже гость и всех выходов не знаю.
А он заикнулся и опять за свое. А я ведь по глупости своей пылок, где не надо, да и разгорячен был всеми этими воспоминаниями-то, и притом же я еще чертовски щекотлив, а Евграф Иванович меня этак как-то несмело, щекотно, пальцами за колено забирает, совершенно будто теленок мягкими губами жеваться хочет.
- Да перестаньте же, - говорю, - Евграф Иванович, что вы это еще выдумали? Я ведь не дама, чтобы меня под столом за колено хватать, - можете мне ваши чувства при всех открыть.
А Евграф Иванович - милота бесценная - еще больше сконфузился и шепчет:
- Бе-е-е-сстыд-д-ник, - говорит, - вы, Порфирий Никитич.
- Не знаю, - говорю, - мне кажется, что вы больше бесстыдник. С вами того и гляди попадешь еще в подозрение в принадлежности к какой-нибудь вредной секте.
- Ка-а-а-к вам... ра-а-зве можно, можно та-а-к про интендантов с комиссионерами гово-орить?
- А вам, - спрашиваю, - что за дело за них заступаться?
- Я-а-а за них не за-а-а-ступа-а-юеь, - еще тише шепчет Евграф Иванович, - а разве вы не видите, кто тут за два шага за вашей спиной сидит?
- Кто там такой у меня за спиной сидит? - я не виноват: у меня за спиной глаз нет.
А сам за этим оборачиваюсь и вижу: сзади меня за столиком сидит в провиантском мундире этакая огромная туша - совершенно, как Гоголь сказал, свинья в ермолке. Сидит и режется, подлец, по огромному кушу, и с самым этаким возмутительным для нашего брата-голяка спокойствием: "дескать, нам что проиграть, что выиграть - все равно: мы ведь это только для своего удовольствия, потому у нас житница уготована: пей, ешь и веселись!" Ну, словом сказать, все нутро в бедном человеке поднимает!
- Ишь ты, - говорю, - птица какая! Как же это я раньше его не заметил! - И, знаете, завидев врага воочию-то, черт знает каким духом занялся и, вместо того чтобы замолчать, еще громче заговорил в прежнем же роде, да начал нарочно, как умел, посолонее пересаливать.
- Разбойники, - говорю, - кровопийцы эти ненасытные, интендантские утробы! В то самое время, как мы, бедные офицеры и солдаты, кровь свою, можно сказать, как бурачный квас из втулки в крымскую грязь цедили, - а они нас же обкрадывали, свои плутовские карманы набивали, дома себе строили да именья покупали!
Евграф Иванович так и захлебывается шепотом:
- Пе-е-рестаньте!
А я говорю:
- Чего перестать? Разве это неправда, что мы с голоду мерли; тухлую солонину да капусту по их милости жрали; да соломой вместо корпии раны перевязывали, а они херес да дрей-мадеры распивали?
И все, знаете, в этом роде на их счет разъезжаю. Собеседники мои, видя, что я в таком азарте, уже меня не трогают, а только, кои повеселее, посмеиваются да ноготками об рюмки с хересом пощелкивают, а милота моя, застенчивый человек Евграф Иванович, весь стыдом за меня проникся - набрал со стола полную горсть карточных двоек, растопырил их в обеих руках веером, весь ими закрылся и шепчет:
- Ах, Порфирий Никитич, ах, бее-с-сстыд-д-дннк какой, что-о-о он рассказывает! В ва-с со-о-страдания нет...
Меня эта краснодевственность его еще больше взорвала.
"Вот так, - думаю, - у нас всегда, у русских: правый, с чистой совестью, сидит да краснеет, а нахал прожженный, как вороватый кухонный кот-васька, знай уписывает, что стянул, и ухом не ведет.
И с этим оглянулся назад, где за столом сидел раздражавший меня провиантщик, и вижу, что он и точно ухом не ведет. Чтобы он не слыхал этого моего широковещания насчет всей его почтенной корпорации, - этого и быть не могло; но сидит себе, как сидел, курит большую благовонную регалию да козыряет. И как все у человека очень много зависит от настроения, то уж мне кажется, что и козыряет-то, или, просто сказать, картами ходит он как-то особенно противно: так это, знаете, как-то их словно от себя и пальцем не шевеля пошвыривает: "дескать, на вам, сволочи, - мне все это наплевать". Еще он мне этим стал отвратительнее через то, что как будто он же надо мною своим спокойствием некоторого верха брал: я надрываюсь, задираю, гавкаю на него, как шавка на слона, а он и ухом не хлопнет. Я и полез еще далее.
"Ну так врешь же, - думаю, - волк тебя ешь! Ты у меня повернешься; я, брат, человек русский и церемониться не стану; приятен или неприятен буду хозяину, а уж я тебя жигану". И жиганул: все, что знал о нем лично, все в нехитром иносказании и пустил.
- Мы, - говорю, - честные русские люди, которых никто не смеет воровством укорить, мы, израненные, искалеченные после войны, еще и места себе нигде добиться не можем, нам и жен прокормить не на что, а этим протоканальям, как они по части хаптус гевезен отличатся, все так и садит: и в мирное время им есть место на службе и даже есть место в обществе, " жены у них в шелку да в бархате, а фаворитки еще того авантажнее...