— Да ведь он на дуэли сегодня дрался: неужто вы не слыхали?
* * *
Происшествия в С.-Петербурге 27 января: укусы супругов Биллинг кошкой, подозреваемой в бешенстве; дуэль между камер-юнкером Пушкиным и поручиком Кавалергардского полка бароном Дантесом; отравление содержательницы известных женщин.
— Ах, братец, да совсем не в этом дело. Пойми же наконец, что христианское искусство должно иметь и закваску христианскую. Таким оно прежде у нас и было. Державин, Боровиковский, Бортнянский. Настоящую старую Русь без Христа помыслить невозможно. Ну, а Пушкин? Назовешь ты его христианским поэтом, скажи по совести?
— Так ведь и мы не святые.
— Опять ты не туда полез. От нас искусство требует не святости, а честного служения делу Христову. И все мы служим ему. Карл кистью Бога хвалит. Иванов, как схимник, в Риме засел над своим холстом. Возьми моего однокашника Гоголя-Яновского, меня, наконец. А Львов, автор гимна? А Мишкина «Жизнь за Царя»?
— Чем же Пушкин изменил Христову делу?
— Да что ты, совсем ошалел? Ведь вся его поэзия от беса. В Пушкине, как в золоченом орехе, кроется ад невероятной разрушительной силы; у церковных людей этот яд называется соблазном. Только действие его не скоро скажется. Ох, не скоро!
— Зарапортовался, брат Нестор. И Афродита насмерть перепугал. Ты расскажи нам попроще.
— Изволь, Карлуша. Видишь ли, до сей поры Европа тянула Христову ноту, теперь же тон задавать стал кто-то другой, на Христа не похожий. Так вот этому новому самозванному капельмейстеру и поработил свою свободную музу наш Александр Сергеич.
— А ведь ты, пожалуй, и прав.
— Смотрите, как нечистый Пушкину помогал. Беднягу Полевого пришибли за пустяк: за рецензию о моей «Руке», а Пушкин громко воспевал Пугачева, Отрепьева, Разина, Мазепу, и его по голове гладили. Пасквилями запрудил всю Россию, и хоть бы что. А кощунство? Да за границей его за иные стишки вверх ногами бы повесили. Государь приказал убрать из Эрмитажа статую Вольтера, а под боком у него был собственный Вольтер, да еще в камер-юнкерском мундире.
— Государь избаловал его.
— Толкуют: изгнание, ссылка. Какой вздор! Жил себе барином, сперва в Одессе, потом в имении, волочился да стихи писал. Такого изгнания дай Бог всякому. А здесь? То жалованье неизвестно за что, то двадцать тысяч на «Пугачева», то долги прощают. Наконец, позволили журнал…
— Ну, журнальчик, правду молвить, не больно важный. Да и сочинитель-то под конец слабеть начал. Почитайте, например, «Анджело»: просто срам.
— Нет, а меня от его эпиграмм тошнит. Уж точно, сатанинская клевета:
недаром слово «дьявол» по-гречески значит «клеветник». Вот хотя бы про Фотия и Орлову. Сам я лечил отца архимандрита, видел: от вериг на груди ни тела, ни кожи, сплошная голая кость. Каченовский, Воронцов, Голицын, Уваров, Аракчеев даже — все люди порядочные, честные, с государственными заслугами. А ведь поэт их безжалостно заклеймил. И уж этого клейма топором не вырубишь. Мы-то, разумеется, Пушкину не поверим, что Воронцов подлец, ну, а наши внуки?
Его Величество Государь Император и Его Высочество принц Карл Прусский 27 января в Каменном театре изволили смотреть драму «Молдаванская цыганка» и «Горе от тещи», водевиль.
* * *
Иван Иваныч Эгмонт в Петербурге уже десятый день. Остановился он не у сына (зачем стеснять Володеньку?), а у старого соратника и собутыльника генерала Древича.
Дни Иван Иваныч проводит в присутственных местах, вечера у Володи. Возобновил он кое-какие знакомства, побывал в Александрийском театре на «Скопине», полюбовался «Последним днем Помпеи», наконец в четверг утром кончил все дела.
— Сегодня я тебя, братец, как хочешь, не отпущу, — сказал ему Древич, маленький усач, курносый, с толстыми щеками и крошечными глазками, — уж этот вечерок мы с тобой посидим в ресторации у Сен-Жоржа.
— Изволь, дружище, изволь. Согласен. Вот только отвезу Володе пакет.
— Да незачем тебе к Володе таскаться. Оставь у меня. А много ли тут?
— Сорок тысяч.
— Ого! Отдам жене: пускай спрячет.
Приятели отправились к Сен-Жоржу.
— Попробуем сначала пожарских котлет. Ведь я тебе, кажется, рассказывал, что старуха Пожарская переехала к нам из Торжка и теперь ее котлеты в большой моде. Сам Государь, говорят, изволил их кушать.
Из ресторана старые кексгольмцы возвратились поздно. Ивану Иванычу не спалось. В девятом часу он вышел в столовую. Заспанный Древич в халате прихлебывал кофе.
— Когда ты думаешь ехать?
— Завтра.
Древич, глядя исподлобья, грыз сухарики. Иван Иваныч допил чашку и встал.
— Давай же деньги.
— Какие?
— Вот странный вопрос. Да мои сорок тысяч из ломбарда.
— Ты, кажется, изволишь шутить, милейший. Или с ума сошел?
— Так денег моих не отдашь?
— У меня их нет.
Иван Иваныч, задыхаясь, выскочил на подъезд.
— Извозчик, к обер-полицеймейстеру!
Генерал Кокошкин хмурясь выслушал его сбивчивую речь.
— Сейчас я должен явиться с докладом к Его Величеству. Вы поедете со мной.
Пара серых рысаков легко несет по Невскому плетеные санки. Иван Иванович, сидя подле Кокошкина, бессмысленно слушает и смотрит.
Вот Гостиный двор. На лотках у пирожников выборгские крендели, сайки с изюмом, моченая морошка. Просеменила модистка в розовом салопе, за ней два офицера. — «Тетерерябчики!» — кричит разносчик. Разрумяненный, стянутый франт в бекеше играет лорнетом. — «Права держи!» Колоннада Казанского собора, Доминик. Вот Греч с женою, оба в глубоком трауре. Кондитерская Вольфа, английский магазин. — «Эй, поберегись!» Грузная поступь Ивана Андреича Крылова, комендант Петропавловской крепости Скобелев с пустым рукавом шинели.
У Государя в кабинете утренний прием.
Вдоль стен полушкафы; на них портфели, книги; посередине бюро и стол. Два окна огромные, точно ворота; в простенке малахитовые часы.
Мебель карельской березы с зеленым сафьяном.
Серебряные в виде подушечек подсвечники; на полушкафах две лампы;
бронзовая люстра.
Против входа большая картина: «Парад на Царицыном лугу»; над дверями другая: «Парад в Берлине». Между двумя видами Полтавской баталии портрет Петра Первого.
* * *
— Ты взял от Эгмонта сорок тысяч?
— Нет, Ваше Величество.
— Садись, пиши жене: «Государю известно о пакете; пришли его с подателем сей записки».
Прием продолжался. Бледный Древич и багровый Эгмонт не глядели друг на друга. Иван Иваныч чуть жив. Вихри кружатся в голове его. — Пожарские котлеты… Сорок тысяч… Тетерерябчики… Володька нищий… Господи, помилуй…
Вошел с пакетом флигель-адъютант.
— Твой?
— Мой, Ваше Величество.
— Сосчитай, все ли.
— Все, Государь.
— Ну, с Богом, поезжай, да вперед будь умнее. А тебя…
Огненный взор гневно замер на белом, как скатерть, Древиче.
— Тебя надо бы разжаловать, но из сожаления к твоим детям я этого не сделаю. Довольно и того, что ты в моих глазах останешься бесчестным человеком. Пошел вон!
Вечером Николай Павлович гравировал на меди орлиный профиль усатого гренадера в кивере с помпоном. Гравюра начата Его Величеством под руководством профессора Кипренского.
* * *
Ренсковый погребок на углу Караванной; три ступеньки в подвал; за стойкой жирный хозяин; ряды бутылок.
В углу при свечке играют: азартный стук, перебранки, картежные выкрики;
в другом углу закусывают двое.
— И ежели ты меня теперь пристроишь в повара… — Рябой рыжий парень в лакейской ливрее выпил и сморщился.
— Сказал, так пристрою.
— Ну, ин спасибо. А тебе, знать, хорошо живется, Афродит Егорыч. Вить, при часах и бекеша суконная. Торгуешь?
— Нет, я по малярной части.
— Дело прибыльное, точно. Ох и устал же я: две ночи на ногах. Что народу у нас перебывало.
— Отчего же ты, Ванюша, плохо пьешь? помяни покойника.
— А ну его. Жил как пес и подох как пес. Насмотрелся я на господское житье: барыня цельный день перед зеркалами, а барин…
Иван махнул галунным картузом.
— Как привезли его, я тут же находился: помогал из кареты выносить. Поверишь ли, Афродит Егорыч: ни единого разу имени Божия не вспомянул и лба не перекрестил. Поп, что приобщал его, весь бледный вышел, трясется.
— Значит, Ваня, я тебя определю, будь спокоен. А теперь беги домой:
ведь завтра вынос.
Иван проворно ушел. Не успел художник расплатиться, как в игорном уголке загремела ругань, кто-то заплакал, карты посыпались, свечка упала и чадила.
К Афродиту подскочил, качаясь, юноша, почти мальчик, в летнем изношенном плаще; воротник оторван, глаз подбит.
— Не смейте трогать меня: я дворянин Некрасов! — закричал он визгливо.