— Крапленый дворянин, — насмешливым басом сказал хозяин.
От мальчика несло табаком и водкой. Афродит подхватил его.
— Ах, сударь, срамите вы ваше звание.
— Не твое дело, холуй. Мой прадед проиграл семь тысяч душ. Дед четыре, а последнюю отец. И я отыграться должен.
* * *
На постройке Николаевского моста Государь всегда подходит к инженеру Кербедзу и крепко жмет ему руку. Все инженеры крали, один Кербедз не крал.
* * *
— Как тебе понравилась, Егор Францыч, вчерашняя комедия?
— Не стоило, Государь, смотреть сию пустую фарсу.
— Почему же пустую?
— Правдоподобия не заметно. Мнимый ревизор за полторы недели не представил в полицию паспорта: как это может быть? И где есть таковые города, в коих все жители поголовно обманщики и плуты? Как возможно, чтобы у градоправителя были столь безнравственные жена и дочь?
— Это оттого, что автор слишком молод и многого не знает. Зато теперь, как говорил мне Жуковский, он трудится над новым сочинением.
— Государь, от подобных сочинений не много пользы. Я убедил себя, что несовершенства наши все-таки лучше заграничных совершенств.
— Ты прав. Не будем говорить о Франции: там все еще революция. Но обернемся на Англию: в лорд-мэры выбирается человек, всенародно объявивший королеву восковою куклой. Что же до Австрии, я и постичь не могу, как она до сих пор не развалилась.
— Европу погубило третье сословие. Оно унизило дворян и развратило плебс.
— И тут ты прав. Но пока в руке моей самодержавный скипетр, Россия не погибнет. Третье сословие у нас обнаружилось в двадцать пятом году. Из него могла бы выйти армия мятежников.
— А вышла армия чиновников.
— О да. И вот теперь на этой самой армии построено всеобщее благополучие. У чиновника есть все необходимое для среднего человека: занятие на службе и отдых в семье. По воскресным дням утром церковь, за обедом праздничный пирог, вечер за картами или в театре. Чиновник занят делом, обеспечен: зачем ему газеты? Ведь политика, подобно алгебре или музыке, удел немногих. Только дураки могут мечтать о всенародном образовании или об участии черни в государственных делах. Когда я вечером гуляю по Петербургу, мне видно во всех почти окнах одно и то же: зеленый стол, карты, мелки, две свечки и четыре чиновника за столом. По лицам заметно, что им весело, что они довольны. Поверь, Егор Францыч: создать тишину и благоденствие не менее трудное искусство, чем рисовать картины или писать стихи.
— И вы, Государь, в сем искусстве величайший мастер.
* * *
Конфекты от кашля из ягоды сюжюб, из лакрицы с анисом, яблочный сироп, камедные шарики, леденцы ячменные, каштаны в сахаре с померанцевым цветом, розовая вода, индийская пастила катунде.
* * *
Генерал Иван Никитич Скобелев, сопровождаемый жандармом, спустился в камеру декабриста Батенкова.
В ней десять аршин длины и шесть ширины; наклонные окна под потолком не пускают света: лампа горит день и ночь.
Батенков, неуклюжий как медведь, в поношенном сюртуке, но выбритый и чистый, молился на коленях перед образом Троицы. При входе генерала он медленно встал.
— Здравствуй, Гаврила Степаныч.
— Здравствуйте, ваше превосходительство.
Скобелев сел на скамью.
— Хорошо ли тебя содержат?
— Отменно.
— У исповеди и святого Причастия бываешь ли?
— Каждый месяц; завтра тоже готовлюсь сподобиться.
— Хорошо. Ты, братец, можешь идти.
Жандарм удалился.
— Присядь, Гаврила Степаныч, поговорим. Дело вот какое. Государю угодно знать, почему тебе в Сибирь не хочется: ведь там ты пребывал бы ва свободе.
— Никак нельзя, ваше превосходительство. Неужели вам не известно, что наши заговорщики не знают ни жалости, ни пощады? Я искренно раскаялся. Как блудного сына простил меня царь, зато они не простят.
— Дело говоришь. Хорошо. Так и доложу Его Величеству. Ну, а теперь…
Оглянувшись, Скобелев понизил голос:
— Видения бывают?
— Бывают.
— Расскажи, голубчик.
— Трудненько, ваше превосходительство. Попытаюсь. Под самый Новый год читал я пророка Иезекииля. Вдруг вся камера наполнилась огнем. Пламя так и волнуется, точно море. И голос: «В христианской религии самое главное крест и воскресение». Потом преобразилось пламя в чистейший свет. И таким восторгом сердце окрылилось, что вот-вот умру. Все ясно стало.
— Что же ясно-то?
— Предстоящее потрясение царств земных. Воспоследовать должны величайшие перемены в науке, в общежитии, в понятиях и нравах.
— А потом?
— Потом все станет опять на место.
Его Величеству при посещении Императорской Академии Художеств угодно было приобрести картину классного художника Епафродита Егорова «Прощание Гектора с Андромахой».
* * *
Погиб поэт, невольник чести,
Пал, оклеветанный молвой…
— Это Пушкин-то невольник чести? Похоже. Жалкий раб великосветских предрассудков, невольник этой самой, якобы оклеветавшей его, молвы. Да разве настоящий поэт клеветы побоится? Никакой клеветы и нет: были анонимные пасквили, место которым в помойной яме.
Не вынесла душа поэта
Позора мелочных обид…
Хорош поэт: взбесился от булавочных уколов. Сам оскорблял людей направо и налево, а тут дурацкого пасквиля не снес.
Восстал он против мнений света
Один, как прежде…
Ни прежде, ни после, ни один, ни в компании Пушкин против светских мнений не восставал. И липнул к бомонду всю жизнь, точно муха к меду.
Не вы ль сперва так долго гнали
Его свободный, чудный дар…
Да кто его гнал, помилуйте? Ни один поэт не получал такого общего признания.
Зачем от мирных нег и дружбы простодушной
Вступил он в этот свет…
Вот уж подлинно: зачем? И кто, кроме беса, мог толкнуть Пушкина в этот мелкий искусственный мирок? А ведь он был человек обеспеченный, молодой, здоровый. Мог поселиться у себя в деревне и творить на досуге; конечно, и за границу бы его отпустили. Жена мешает? оставь ее, оставь все на свете; беги с котомкой куда глаза глядят. А уж в конце прямая ахинея:
…Надменные потомки
Известной подлостью прославленных отцов…
…Жадною толпой стоящие у трона
Свободы, гения и славы палачи…
Что за потомки подлецов, какие палачи? Ведь русский Государь самодержавен: у трона его не стоит никто. Тогда выходит, что поэта погубил царь. Вам смешно, и я смеюсь; да что говорить: такой подлой глупости даже во сне не придумаешь.
Всемилостивейший Государь! У меня нет слов сказать, что я чувствую. Вы для меня ангел-хранитель, посланник Божий. Да наградит Вас Господь! Принимая на коленях Ваши благодеяния, осмеливаюсь просить еще об одном: благоволите назначить опеку мне, бедной вдове, и сиротам моим, детям несчастного Пушкина.
* * *
Вчерашний день был я у князя Одоевского на званом обеде.
Кроме меня, молодого музыканта Гентцельта, графа Виельгорского, графа Ламберта и барона Корфа обедали: знаменитый поэт Жуковский, командир Финляндского полка Офросимов и генерал Перовский, военный губернатор в Оренбурге; всего с хозяином девять человек.
— Я следую примеру Иммануила Канта, — сказал князь, приглашая нас к столу, — кенигсбергский мудрец утверждает, что количество сотрапезников не должно спускаться ниже числа граций и превышать число муз.
Просторная столовая окнами в сад. Обед сервирован обдуманно, изящно и просто. На столе большая ваза с цветами и тарелки с фруктами; гости размещаются попарно; перед каждой парой солонка, бутылка лафита, графин с водой, перечница и корзинка с хлебом.
После супа из протертого зеленого гороха и индейки с трюфелями Перовский сказал:
— Никак не могу представиться Государю. Живу здесь неделю, а толку нет.
— Почему? — спросил Виельгорский.
— Да просто по интригам военного министра. Это его штучки.
Тут подали восхитительный паштет из кинелей с петушьими гребешками, шампиньонами и раковыми шейками.
— По собственному рецепту, — скромно заметил хозяин. Все выразили одобрение. Между тем вино начинало развязывать языки; разговор неизбежно коснулся дуэли и смерти Пушкина.
— Почему Государь приказал письмо свое привезти обратно: ведь Пушкину так хотелось иметь его? — спросил барон Корф.
— Разумеется, из скромности. По той же самой причине Государь не позволил печатать стихи «К друзьям».
Жуковский не кончил, занявшись лещом в матлоте. После артишоков он сказал: