В прихожей он замер, прислушиваясь. Тишина. Обычно в этот утренний час квартира бывала уже полна звуков, – шумела где-то вода, бонна звонко говорила с Ирмой, в столовой звякала горничная… Тишина. Посмотрев в угол, он заметил в стойке женин зонтик. Внезапно появилась Фрида, – почему-то без передника, – и сказала с отчаянием в голосе: «Госпожа с маленькой барышней уехали, еще вечером уехали». – «Куда?» – спросил Кречмар, глядя в угол. Фрида все объяснила, говоря скоро и крикливо, а потом разрыдалась и, рыдая, взяла из его рук шляпу и трость. «Вы будете пить кофе?» – спросила она сквозь слезы. «Да, все равно, кофе…»
В спальне был многозначительный беспорядок. Желтое платье жены лежало на постели. Один из ящиков комода был выдвинут. Со стола исчезли портреты покойного тестя и дочери. Завернулся угол ковра.
Он поправил ковер и тихо пошел в кабинет. Там, на бюваре, лежало несколько распечатанных писем. Какой детский почерк у Магды. Драйеры приглашают на бал. От Горна, – пустые любезности через океан. Счет от дантиста.
Часа через два явился Макс. Он, видно, неудачно побрился: на толстой щеке был черный крест пластыря. «Я приехал за ее вещами», – сказал он на ходу. Кречмар пошел за ним следом и молча смотрел, как он и Фрида торопливо, словно спеша на поезд, наполняют сундук. «Не забудьте зонтик», – проговорил Кречмар вяло. Потом в детской повторилось то же самое. В комнате бонны уже стоял аккуратно запертый чемодан, – взяли и его.
«Макс, на два слова», – пробормотал Кречмар и, кашлянув, пошел в кабинет. Макс последовал за ним и стал у окна. «Это катастрофа», – сказал Кречмар. Молчание.
«Одно могу вам сообщить, – произнес наконец Макс, глядя в окно. – Аннелиза едва ли выживет. Вы… она…» – Макс осекся, и черный крест на его щеке несколько раз подпрыгнул.
«Она все равно что мертвая. Вы ее… вы с ней… Собственно говоря, вы такой подлец, каких мало».
«Ты очень груб», – сказал Кречмар и попробовал улыбнуться.
«Но ведь это же чудовищно! – вдруг крикнул Макс, впервые с минуты прихода посмотрев на него. – Где ты подцепил ее? Почему эта паскудница смеет тебе писать?»
«Но, но, потише», – произнес Кречмар с бессмысленной угрозой.
«Я тебя ударю, честное слово, ударю!» – продолжал еще громче Макс.
«Постыдись Фриды, – пробормотал Кречмар. – Она ведь все слышит. Это катастрофа».
«Ты мне ответишь?» – И Макс хотел его схватить за лацкан. Кречмар вяло шлепнул его по руке.
«Не желаю допроса, – сказал он, – все это крайне оскорбительно. Может быть, это странное недоразумение. Может быть, ничего такого нет…»
«Ты лжешь, – заорал Макс и стукнул об пол стулом. – Ты лжешь! Я только что был у нее. Продажная девчонка, которую следует отдать в исправительный дом. Я знал, что ты будешь лгать. Как ты мог, негодяй! Ведь это даже не разврат, это…»
«Довольно, довольно», – задыхающимся голосом перебил Кречмар.
Проехал грузовик, задрожали стекла окон.
«Эх ты, – сказал Макс с неожиданным спокойствием и грустью. – Кто мог подумать…»
Он вышел. Фрида всхлипывала в прихожей. Кто-то выносил сундуки. Потом все стихло.
В полдень Кречмар с одним чемоданом переехал к Магде. Фриду оказалось нелегко уговорить остаться в пустой квартире. Она наконец согласилась, когда он предложил, чтобы в бывшую комнату бонны вселился бравый вахмистр, Фридин жених. На все телефонные звонки она должна была отвечать, что Кречмар с семьей неожиданно отбыл в Италию.
Магда встретила его холодно. Утром ее разбудил бешеный толстяк, искал Кречмара и дважды назвал ее потаскухой. Кухарка, женщина недюжинных сил, вытолкала его вон. «Эта квартира, собственно говоря, рассчитана на одного человека», – сказала она, взглянув на чемодан Кречмара. «Пожалуйста, я прошу тебя», – взмолился он. «Вообще нам придется еще о многом поговорить, я не намерена выслушивать грубости от твоих идиотов родственников», – продолжала она, расхаживая по комнате в красном шелковом халатике, дымя папиросой. Темные волосы налезали на лоб, это придавало ей нечто цыганское.
После обеда она поехала покупать граммофон, – почему граммофон, почему именно в этот день? Разбитый, с сильной головной болью, Кречмар остался лежать на кушетке в безобразной гостиной и думал: «Вот случилось что-то неслыханное, а я в конце концов довольно спокоен. У Аннелизы обморок длился двадцать минут, и потом она кричала, – вероятно, это было невыносимо слушать, – а я спокоен… Развестись я с ней не могу, потому что все-таки она моя жена, – и нет у меня никакого внутреннего права на развод, – я Аннелизу люблю, я, конечно, застрелюсь, если она умрет из-за меня. Интересно, как объяснили Ирме переезд на квартиру Макса, спешку, бестолочь. Как противно Фрида говорила об этом: „И она кричала, и она кричала“, – с ужасным ударением на „и“. Странно, Аннелиза никогда в жизни не повышала голоса».
На следующий день, пользуясь отсутствием Магды, которая отправилась накупить пластинок, Кречмар составил жене длинное письмо, в котором совершенно искренне, но слишком красноречиво объяснял, что любит ее как прежде, – несмотря на увлечение, «разом испепелившее наше семейное счастье». Он плакал, и прислушивался, не идет ли Магда, и продолжал писать, плача и шепча. Он просил прощения у жены, просил беречь дочь, не давать ей возненавидеть недостойного, но несчастного отца, – однако из письма не было видно, готов ли он от увлечения отказаться, коли жена простит. Ответа он не получил.
Тогда он понял, что, если не хочет мучиться, должен оподлиться безусловно, безоговорочно, и вымарать образ семьи из памяти, и всецело отдаться чудовищной, безобразной, почти болезненной страсти, которую возбуждала в нем веселая красота Магды. Она же была всегда готова разделить с ним любовную падучую, сколько угодно, в любое время дня и ночи, это только освежало ее, она была резва, беспечна, – благо врач еще в прошлом году объяснил ей, что забеременеть она неспособна. Кречмар научил ее каждое утро принимать ванну с мылом, вместо того чтобы только мыть шею и руки, как она делала раньше. Ногти у нее были теперь всегда чистые, и не только на руках, но и на ногах отливали земляничным лаком. Она сбрила темно-русые волоски под мышками и больно порезалась жиллетным клинком. Вид крови в ней вызывал тошноту и головокружение. Кречмар бросился в аптеку, принес желтой ваты, йоду, еще чего-то.
Он открывал в ней все новые очарования, – а то, что в другой показалось бы ему вульгарным лукавством или грубым бесстыдством, в Магде – только трогало и смешило его. Еще полудетское очарование ее тела и откровенное сластолюбие, – медленное погасание этих продолговатых глаз, словно постепенно темнеющие слои света в театральном зале, доводили его до такого безумия, что он вконец утратил всякое телесное приличие – ту сдержанность, которой отличались его классические объятия со стыдливой женой.
Он почти не выходил из дому, боясь встретить знакомых, и отпускал от себя Магду скрепя сердце, и то лишь утром, – на охоту за чулками и шелковым бельем. Его удивляло в ней отсутствие любознательности, – она не спрашивала ничего из его прежней жизни, принадлежа к числу тех людей, которые представляют себе ближнего по известной схеме и схеме этой доверяют вполне. Он старался, иногда, занять ее своим прошлым, говорил о детстве, о матери, которую помнил лишь смутно, и об отце, крутом сангвинике, любившем своих лошадей, своих собак, дубы и пшеницу своего поместья, и умершем внезапно, – и отчего? – от сочного, тряского смеха, которым разразился в бильярдной, где гость-краснобай, шмякая кулаком в ладонь, выкрякивал сальный анекдотец.
«Какой? Расскажи», – попросила Магда, облизнувшись, но он не знал какой.
Он говорил далее о ранней своей страсти к живописи, о работах своих, о ценных находках, о том, как чистят картину – чесноком и толченой смолой, – как старый лак обращается в пыль, как под фланелевой тряпкой, смоченной скипидаром, исчезает грубая, черная тень и вот расцветает баснословная красота – голубые холмы, излучистая восковая тропинка, маленькие пилигримы…
Магду занимало главным образом, сколько стоит такая картина.
Когда же он говорил о войне, о том, как он мучился в окопах, она удивлялась, почему он, ежели богат, не устроился в тылу. «Какая ты смешная! – восклицал Кречмар, целуя ее в шею. – Господи, какая ты смешная!..»
Магде бывало скучно по вечерам, – ее влекли кинематографы, нарядные кабаки, негритянская музыка. «Все будет, все будет, – говорил он. – Ты только потерпи, дай мне отдышаться, сообразить, обвыкнуть. У меня всякие планы… Мы еще махнем куда-нибудь, вот ты увидишь…»
Он оглядывал гостиную, и его поражало, что он, не терпевший безвкусия в вещах, полюбил это нагромождение ужасов, эти модные мелочи обстановки, которыми без разбора пленялась Магда. На все падал отсвет его страсти и все оживлял.
«Мы очень мило устроились, правда, Магда?»