Исполнялись слова Христа: "Воззрите на птицы небесные, иже не сеют, не жнут, ни в житницы собирают, но Отец небесный питает их". Как стая беспечных птиц, не привыкших работать и «зарабатывать», примчались из России светские барышни, офицеры, чиновники, люди Двадцатого числа, готового хлеба, в чужую страну, в холодный, громадный город. У большинства ничего не бы ло. Из старых знаний, любительского уменья писать красками, давнишних увлечений вышиванием пришлось извлекать пользу и создавать кружки и рабочие артели. У Эммы Ивановны был капитал и родные в Берлине. Ее сердце лежало к России. Она дала деньги на оборудование мастерской и стала во главе ее, остальные несли, кто что мог, и в квартире Frau Adams шла кипучая рабочая жизнь. И уже было видно, что Шпак влюблен в Верочку Деканову, а Деконский всегда провожал Нину Сергеевну до ее пансиона на Kurfurstenstrabe… У него была жена в России, но с 1917 года он ничего не знал о ней.
Было свежее майское утро. Берлин, принарядившийся в гирлянды петуний и гвоздики на окнах и балконах, с прекрасными клумбами на площадях и вдоль проспектов, в аллеях цветущих каштанов, в палисадниках, где в розовом одеянии стоял японский боярышник и японская, еще безлистная, магнолия была покрыта нежными лиловыми цветами, блестел сырыми, только что политыми асфальтами мостовых. Терпкий запах смолы и бензиновой копоти смешивался с ароматом цветов и зелени. Небо, розовое внизу, синее наверху, затягивалось серой дымкой угля фабрик и городской железной дороги. Улицы в Halensee были еще пустынны, нарядны и душисты. Трамваи ходили редко. Тяжелый автобус желтого цвета, называвшийся "желтой опасностью" за свой желтый цвет и грозный вид, или «ручкой», потому что дамы махали ему «ручкой» на остановках, только что пустился в свой первый рейс, гудя по ровному проспекту. Берлин в перспективе улиц рисовался фантастическими очертаниями громадных круглых нефтяных и газовых бассейнов, точно гигантские цирки, разместившихся между домов. Высокие и тонкие, белые, красные, черные трубы фабрик, ажурные мачты электрических проводов, тяжелые темные корпуса заводов, ряды мрачных домов уродливой немецкой архитектуры силуэтами рисунка футуриста, грозно-уродливой панорамой стояли над городом. Пугали. Давили воображение грозной силой техники. Отвращали уродливостью линий. На окраине, в аллеях молодых каштанов, уходивших к городу, открывались широкие просторы пустырей, покрытых длинными беседками и разделанных под огороды. Город кипел и клокотал кругом, а здесь от распаренной земли шел крепкий дух, зеленели салаты и редиски, были натыканы рядами прутья, и к ним робко жался горошек. Бобы ползли по стенам беседок. Краснел высокий мак. Жены рабочих ковырялись в земле. На тропинке между гряд стояла колясочка с младенцем, выставленным на солнце. В центре города стыла тишина деревенского огорода. Жужжали шмели. Щеглята пели короткую песню и прыгали, прося хлебных крошек. Мимо шли чиновники с портфелями в бесчисленные Amtы (Учреждения (нем.)), бюро и канцелярии, приказчики в магазины и конторы, женщины-чиновницы расходились по кварталам. Среди этой озабоченной, хмурой, деловой толпы вдруг появлялся беспечный господин, и с ним нарядная овчарка-"Wolf" — бежала, умно посматривая по сторонам. На свист хозяина она неслась, улыбаясь и крутя хвостом. Дамы, бонны и сестры в черном с белым платье везли колясочки с детьми, направляясь в скверы, на площади, в сады — дышать свежестью зелени высоких лип, каштанов и дубов.
В эти утренние ласковые часы Берлин чаровал Федора Михайловича. Некоторые улицы ему вдруг напоминали Петербург. Особенно те, где не было деревьев… "Вот это… Ну совсем наша Сергиевская или Фурштадтская… И так же, как у нас, золотой крендель висит над булочной. Навалены грудой в окне маленькие, ржавые, сморщенные апельсины, стоят банки с леденцами и карамелью, а у входа — корзины с морковью, картофелем, салатом… Кажется, увидишь надпись: "Зеленная и овощная торгов ля"… Написано: "Obst und Gemtise. Stidfriichte"… (Зелень и овощи. Южные фрукты (нем.)) Только нет в Петербурге таких безобразных, тяжелых каменных украшений на домах, легче подъезды и выбегают иногда на улицу старинными железными зонтами на тонких столбиках. Еще затягивали их в случае больших приемов белой с розовыми полосами материей, заставляя прохожих обходить по грязи".
Федор Михайлович сворачивал на проспект, и пропадало сходство. Широкий, с двумя аллеями по сторонам, где под сенью деревьев в траве бежали рельсы трамвая, украшенный цветами вдоль окон — петунией semperflorens (Вечноцветущей (лат.)) — проспект не походил на петербургскую улицу. Всем своим видом: бесконечной длинной вышиной солидных домов, громадными монументальными подъездами, газонами с кустами и цветниками перед домами — он говорил о стремлении дать массам во что бы то ни стало удобную, уютную, гигиеническую и красивую жизнь. Все было создано по последнему слову техники. Железо, бетон, газ, теплая вода, электричество, глубина, ширина комнат, цветы, арабески, орнаменты, лепные работы, искусственный гранит… И все было неудобно, неуютно, негигиенично и безобразно до тошноты. Художника заменила фабрика, гения сменил коллектив, аристократа духа — демократичная толпа. Штампованные статуи не были скульптурой. Олеографии и чудеса трехцветного печатания не могли заменить картин. Мебель с резьбой, сделанной машиной, не говорила о творческом труде резчика. От всего уклада берлинской жизни шел не аромат вдохновения и таланта, а пахло потом фабричных рабочих, углем, нефтью, маслом и газом машин…
Это давило и утомляло Федора Михайловича. Здесь он понимал, почему народился в Германии социализм.
Почему именно здесь появился еврей Карл Маркс с его ужасным учением. Человек не успевал думать, его обгоняла техника. Им понадобились шкатулки и коробочки. Федор Михайлович и Лоскутов взялись за столярные верстаки, но они не сделали и десяти ящиков, как их заменила фабрика. Соседняя деревообделочная мастерская взялась поставлять им все части коробок, и труд человека заменился электрическим приводом.
Федор Михайлович смотрел на толстые ноги немок, на однообразные, бритые, грубые лица немцев, и ему казалось, что их создавала не любовь, но готовили их на какой-то фабрике, где были штампы — чиновника, спекулянта, купца, помещика, крестьянина, рабочего, шуцмана, конторщика, шибера, банкира, шофера, кучера… Так были однообразны все эти берлинские типы.
И все-таки он любил Берлин. Потому любил, что, как ни пришибла его жизнь, он все еще любил ее, все цеплялся за нее, все думал о России, о том, что, может быть, здесь ее спасение.
Когда он входил в темный подъезд и поднимался по узкой деревянной лестнице на четвертый этаж, дышал тяжело. Этого раньше с ним не было. Это случилось… Когда? Он сам не знал.
По субботам Федор Михайлович ходил в церковь в посольском доме на Unter den Linden, 7. Сначала ходил и по воскресеньям. Потом должен был перестать. Было слишком тяжело.
По воскресеньям церковь была полна народа. И не только церковь, но и маленький дворик подле нее гудел Русскими голосами. Все друг друга знали, все всё знали Друг о друге. В церковь сходились, как в клуб, шумели, спорили на дворе, дымили папиросами, кричали. Немцы называли это Affen-Sammlung (Собрание обезьян (нем.)), и русские повторяли это название. У беженцев было утеряно чувство обиды, и оскорблений они не понимали.
В маленькой, красивой церкви, собственности императора Александра III, у каждого было свое место. В глубине, у стены, в длинном черном сюртуке всегда стоял высокий, статный, полный благородства человек с большой головой, с львиной гривой черных, седеющих волос, с черными усами и небольшой бородкой. Рядом с ним становился черноволосый, с небольшими усиками, полный, представительный молодой человек. У стойки со свечами неизменно появлялся старик с польскими седыми усами. Посередине храма монументально возвышалась высокая полная брюнетка, пол-обедни простаивавшая на коленях. Она уверяла, что Государь жив, а если и умер, то воскреснет, как воскрес Христос. Позади нее стояла дама с крашенными в рыжую краску волосами, сильно накрашенная, с малиновыми, сердечком сложенными губами, вся в бриллиантах и в жемчугах. Она звала всех в Россию, говорила, что лучше жить у большевиков и чистить отхожие места в казармах, да быть с русскими, чем прозябать за границей, но сама в Россию не торопилась. Полнеющий высокий человек в рыжем пиджаке стоял впереди стойки со свечами, и с ним его сын, изящный молодой человек, сильно картавящий, талантливый поэт, художник и музыкант. У окна, впереди Декановых, становилась высокая властная старуха, миллионерша, занимавшаяся мелкой благотворительностью и державшая политический салон. У левого клироса, а иногда на самом клиросе появлялась красавица баронесса, в большой шляпе, и громадными выпуклыми глазами оглядывала молящихся. Шпак стоял у дверей. Представитель Врангеля и его жена с двумя бледными изящными дочерьми стояли в узком коридоре подле церкви. На клиросе хорошенькая блондинка с голубыми глазами, в синей шляпке пела сольные партии. Все было чинно, нарядно и светски-изящно. Федору Михайловичу удавалось забыться в молитве, но, когда выходил он из церкви и проталкивался сквозь толпу, в коридоре и во дворе, перед ним сторонились, и он слышал, как шептали кругом: