— Этот господин служил у большевиков!
— Это большевик…
Низко опустив голову, стараясь ни на кого не глядеть, Федор Михайлович быстро шел через двор. Он торопился пройти к Бранденбургским воротам. Войдя в Tiergarten, он вздыхал полной грудью. Он не слышал русских голосов. Ему не было страшно.
А он так любил Россию и русских! У всенощной было лучше. Народу было меньше. Были больше дамы, перевалившие средний возраст. Опытного вертлявого дирижера хора с его любителями и красивой блондинкой не было. На клиросе становилось пять немцев. Прямой длинный старик, маленький рыжий и три дамы с копнами искусственных светло-рыжих волос, уложенных яичком на затылке. Они пели по нотам, не понимая слов. — Господи помилюй, — неслось с клироса, и казалось, что это поет не настоящий хор, а какой-то эрзац-хор.
Высокий священник с холеным, красивым лицом опереточного тенора, с коротко остриженными волосами, в пенсне, служил нараспев. В конце всенощной он выходил к образу Богоматери и возглашал:
— Богородицу и Матерь Света в песнях возвеличим. И сейчас же, уставившись полными страсти глазами на Лик Пречистой, пел тенором:
— Величит душа моя Господа и возрадовася дух мой о Бозе, Спасе моем…
Хор мягко аккомпанировал ему. Полная дама, уверявшая, что Государь жив, и рыжая накрашенная, желавшая чистить отхожие места у красноармейцев, бухались на колени и вторили священнику сладкими голосами.
Молитва была красива. Но слишком много земной страсти было в пении священника, и смотрел он на Божию Матерь наглыми глазами мужчины. Акафист звучал, как оперная ария, как любовная серенада. От этого Федору Михайловичу было тяжело. Он уходил со всенощной с такими чувствами, как будто он был не в церкви, а в театре, не молился, а грешил. Весь Берлин казался ему эрзац-городом, и церковь была эрзац-церковью, и священник казался самозванцем, эрзац-священником. И долго в ушах звучал тенор, сопровождаемый вполголоса нежным контральто: "Честнейшую херувим и славнейшую без сравнения серафим…"
Не была это молитва…
Как-то зимой Декановы затащили Федора Михайловича в цирк Буш. Поехали своей компанией — семья Николая Николаевича, Шпак и Федор Михайлович. В цирке показывали одиннадцать больших дрессированных слонов. Слоны садились на барьер арены, играли на трубе, били в барабаны, ходили и бегали по команде. Когда слоны вели себя неприлично, немки визжали от восторга и хохот раздавался по всему цирку. Потом выходили клоуны, давали друг другу оплеухи, кувыркались, держали обручи стройной наезднице, скакавшей с кавалером на цирковом седле. Кавалер брал ее на руки, и она плыла над толпой в самых соблазнительных позах. Была еще труппа дагомейских дикарей. Устраивали свой стан, играли на инструментах из тыкв и пели дикие песни. Женщины с сухими грудями, висящими, как концы башлыка, танцевали и прыгали, взвизгивая. Дикари ухали, сверкая белыми зубами.
Все это было понятно, и Федор Михайлович стал забывать свою ноющую душевную боль. Рядом с ним сидела Верочка. Она искренно смеялась и шуткам клоунов, и смеху толпы.
Арену прибрали, смели в корзину следы невоспитанных слонов, расстелили потертый бледно-розовый ковер, и на нее, щеголяя выправкой, твердо ступая в ногу, вышло двадцать пять юношей. На них были эрзац-папахи из кроличьего меха, какое-то подобие русских кафтанов или черкесок, надетых на белые, голубые и красные рубахи, и широкие шаровары, заправленные в высокие сапоги.
Федору Михайловичу не надо было смотреть в программу. Он их узнал. Это были русские офицеры, русские юнкера и кадеты. Только русский кадетский корпус, только русское военное училище дает эту благородную выправку, чуждую натянутости прусских офицеров и джентльменской распущенности англичан и французов. Федор Михайлович впился в них глазами. Ему казалось, что он мог по фамилиям назвать их. «Мазочка-помпон» Старцев, Бойсман, их фельдфебель Купонский, а это будто он сам стоит, портупей-юнкер Кусков. Только… Никогда так худощавы и бледны не были их лица. Никогда у них, юнкеров роты Его Величества, голод не смотрел из глаз таким огненным блеском. Молодые люди построились полукругом, как полковые песенники, один вышел вперед, стал в положение «вольно», закинул руки за спину, выставил левую ногу и красивым баритоном запел:
Из-за острова на стрежень,
На простор речной волны…
Хор мягкими, плавными аккордами подхватил:
Выплывают расписные,
Острогрудые челны.
Что-то оборвалось в груди у Федора Михайловича. Темный клубок подошел к глазам. Он быстро встал, запахнул старенькое потертое английское пальто и протискался к выходу. Деканов пошел за ним.
Молча прошел Федор Михайлович через тяжелую занавесь, вышел из цирка и скорыми шагами направился к темному каналу. Задувала вьюга. Сугробы тяжелого мокрого снега жались к панелям и домам. Тускло мигали редкие фонари. В мутном вьюжном сумраке тяжелыми сводами темнели по ту сторону реки Шпрее аркады Национальной галереи.
— Вам нехорошо? — нагоняя Федора Михайловича, сказал Деканов.
— Не могу я, Николай Николаевич, понимаете, не могу!.. Русские офицеры… Русские юнкера… Те, кто боролся три года против врагов Родины… Голодные, в шутовских костюмах… В цирке, где слоны, где дикари-дагомейцы…
— Это временно… — пробормотал Деканов.
— Какое испытание России! Какое испытание русской армии! Три с лишним года страшной войны… Миллионы смертей, тяжкие ранения, страдания. И еще три с лишним года войны за честь родины, за Россию, за ее трехцветный флаг, за ее…
Федор Михайлович запнулся и сказал, как бы про себя:
— Да… Пустое место там было… Пустое… Пойдемте назад. Вы понимаете, Николай Николаевич, как я люблю их! Они родные. Родные… Я их знаю. Это все равно, что не эти. Я их все равно знаю. Это мои: Светик, Игрунька, Олег… Это те, что на Бзуре по команде "в атаку" встали… пошли… и были убиты. Это те, кому в госпиталях отнимали ноги, а они лежали без стона… улыбались. Говорили: "Сестрица, дайте покурить!.." Это те, что отстояли бы Россию и в этом же Берлине эти же песни пели бы… Только не в цирке, а на Unter den Linden. He в шутовском костюме за сто марок, а в боевом наряде. Как победители… Если бы…
Они вернулись в цирк. Восторженными, сияющими глазами смотрела Верочка на арену, где вприсядку танцевали два ловких молодца, а хор ухал и пел:
Ах, где ж ты, панянка, погуливала?
Не видать, не слыхать, и ничуть да про нее…
Проявилася панянка у нас на селе,
У нас на селе, на широком на дворе!..
Пятитысячная толпа немцев, переполнявшая громадный цирк, ревела от восторга.
— Мама, — говорила Верочка, сжимая руку Екатерины Петровны. — Русские победили…
— Да, — пробормотал Федор Михайлович, — не там, где надо!
В эту ночь он не сомкнул ни на минуту глаз. Вся прошлая жизнь встала перед ним. Русские песни в цирки Буша разбудили воспоминания, и прогнать прошлого он не мог.
На другой день он едва мог дойти до мастерской. Работал вяло. Шпак смотрел на него и говорил:
— Вы бы, ваше превосходительство, пошли к доктору. От Красного Креста в делегации если взять записку, он даром осмотрит. Хороший доктор, русский. Москвич. Правда, генералов недолюбливает, считает, что генералы во всем виноваты, а так очень внимательный.
— Да, надо пойти… Только хворать-то нам, Евгений Павлович, не полагается.
— Ничего, ваше превосходительство, похворайте. Я за вас поработаю, по ночам. Справимся!
Декановы так настаивали, что Федор Михайлович отправился к доктору. Доктор Барсов, Виталий Николаевич, москвич, "общественный деятель", принимавший во время войны участие в организации земских лазаретов, еще молодой человек, бодрый, подвижный, с круглым румяным лицом и маленькой подстриженной бородкой, по понедельникам, средам и субботам, от одиннадцати до часа, принимал русских беженцев бесплатно. В маленькой приемной было уже пять человек, когда пришел Федор Михайлович. Он угрюмо сел в углу, взял со стола старую немецкую иллюстрированную газету, переплетенную в толстый том, и стал рассматривать картинки, отгородившись ею от посетителей.
"К чему, собственно, я пришел? — думал он. — Ведь я совершенно здоров. Крепок, силен".
Но под сердцем сосало, и была пустота. И странно, этого никогда раньше не было, — мысль быть на осмотре у доктора его волновала.
— Генерал Кусков? — встретил его Барсов на пороге кабинета, откуда только что вышла дама.
— Так точно, — сказал Федор Михайлович.
— Что же у вас? — доктор подошел к рукомойнику, стоящему в углу, и стал не спеша мыть руки.
— Я и сам не знаю, доктор, что.
— Гм… Гм… Ответ не генеральский, ваше превосходительство, попрошу раздеться… Хорошо-с… Сложение — богатырское… Было… Да, конечно, укатали сивку крутые горки… А ведь горки-то, ваше превосходительство, были крутеньки, ох как крутеньки!.. Вы и в Красной армии служили, и у Юденича были… Да, конечно… слыхал я…