телом, гипнотизируя каждого змеиным ритмичным вздрагиванием сердца, а тело — огромная держава, иное уже далеко, бог весть где расположенное королевство, где уже помышляют о бунте, хотят уже нагло согнуть колено и дерзают о немыслимом — скинуть вообще тело, не держать его больше, а руки — удельное княжество, которое тоже правит в сторону, разжимает пальцы, а голова далеко, и что всем до бед ее и печалей, а ты думаешь и думаешь о чем-то пустом и темном и скорее всего смотришь и слушаешь пустоту и тишину, а тишина уже поднялась до горла и душит тяжко тебя. Ты начинаешь вдруг чувствовать свои веки и, когда моргаешь, вдруг ощущаешь удовлетворение от того, что веки гладят глазное яблоко и гасят эту пустоту, и моргаешь все протяжней, натужно слушая уходящий все дальше неторопливо-млявый переговор часовых в коридоре, и решаешь, что лучше уж закрыть один глаз, а все силы сосредоточить на втором — дежурном. Выходит не очень — левое веко тяжелыми жалюзи рушится на левый глаз и неведомым физиологическим законом тянет за собой и второе веко, и приходится затрачивать дополнительные усилия, чтобы сохранить положение вещей.
Я один. Я даже меньше, чем один. Я просто желтое пятно на стене и тишина, где нет даже места мушиному перелету. Я зыбкое, вязкое лицо, в котором качается тяжелая ртутная масса, и затвердевшее дыхание, как песок, засасывается в легкие. Я маяк, и руки мои и ноги — это далекие корабли, и не моему свету они служат, и не судья я им и не советчик, а где-то стонет и плачет разоренная страна моего тела, избитого века назад. Вот и все. И дыхание будто замирает, становясь все глуше и глуше, сопение уходящего в туман парохода — и ничего уже нет, и тишина лишь качается слепо и устало.
Я вздрагиваю, потеряв равновесие. И с шумом выдыхаю дрожащий воздух, покрывшись испариной. И все начинается сначала.
Часовой, сам малость обмякший, доклацал сапогами до камеры и хмуро поглядел на нас.
— Товарищ рядовой, — мощно выдал ему Пыжиков.
— Угу, ясно-ясно, — озабоченно покачал головой часовой и грозно проговорил: — Бичи, кто будет давить на массу в строю, — вешайтесь сразу. И команды «вольно» никто не давал!
Он уцокал. Один из урюков прошептал в тишине свое абстрактное желание, чтобы матушку этого часового изнасиловали самым извращенным способом. Правда, выразил он это куда более кратко и общепринято.
Мы еще постояли. Я решил разжимать и сжимать правую кисть, чтобы не уснуть, и даже подумал, что к утру великолепно накачаю правый бицепс. Или трицепс? Вдруг морячок решительно вздохнул, бесшумно подошел к нарам и осторожно свернулся на них напряженным калачиком. Покосившись мрачно на «телевизор», все ринулись к нарам. Пыжиков постоял немного один, осоловело и хмуро глядя и, шмыгнув носом, тоже подошел к нарам. Только не лег, а присел. Мы не спали — не пили взахлеб, просто лизали языком блаженное море сна, смачивали им глаза и губы, освежая лицо, возвращали верность ног и рук, чутко слушая тишину коридора, — как только раздавалось размеренное цоканье, все беззвучно спрыгивали с нар и выстраивались замечательно ровной шеренгой, и Пыжиков звонко орал, что у нас все хорошо и радостно, господин штандартенфюрер, и как только тяжело несший голову часовой уцокивал продолжать монотонное бормотание с коллегой, мы устремлялись к своим родным нарам с гораздо большей горячностью и любовью, чем если бы нас там ожидала Джина Лоллобриджида. Порой тревоги оказывались ложными, часовой, вместо того чтобы идти к нам, просто переступал с места на место; тогда мы, сделав выдержку, иронично переглядывались и занимали положение лежа, а моряк огорченно сплевывал и ужасно матерился шепотом. Быт налаживался.
Однажды мы вскочили как ошпаренные — по коридору мляво цокали сразу пары сапог. Пыжиков в очередной раз доложил нашу визитную карточку красивым баритоном, и в камеру, солидно позвякивая связкой ключей, заглянул красавец сержант — начальник этажа, мой приятный знакомый. Не разжимая губ отекшего лица и сонно сдвинув брови, он бегло осмотрел строй и уже в дверях посмотрел внимательно на Пыжикова, напряженно задравшего остроносое бледное лицо.
— Вы дежурный? — тихо спросил сержант.
— Так точно! — Таким тоном говорили «Сударь, вы подлец!» в XVIII веке.
— Угу. Вы можете лечь. Слышь, Федя? — повернулся он к часовому и собрался уходить.
— Я спать лягу только вместе со всеми товарищами. И только так! — прозвенел голос Пыжикова.
Кареглазый начальник этажа даже не обернулся и пошел дальше. Часовой запер камеру и побежал его догонять. А мы ласковой шелестящей волной накрыли нары.
— Слушай, дежурный, ты все равно не ложишься — двинься на край, — пробурчал сумрачный молдаванин, приглядевший самое безопасное местечко у стеночки. Пыжиков пересел на край, болезненно сжав губы.
Не успели мы толком и губищи на сон раскатать, как по коридору опять покатился перецок, бодрый и летящий. Мы еле успели изобразить строй, а зазевавшийся Пыжиков вообще пошился и метнулся в шеренгу, когда «телевизор» заслонила голова гостя.
Дверь мигом распахнулась, как глаза изумленной девушки, и в камеру залетел красный и разгоряченный помначкар, за ним осторожно заглянул часовой.
— Та-ак, мля-а, хлопаны в… — выдохнул помначкар и зацепил за горло Пыжикова. — Сынок, тебе невнятно говорили, что спать нельзя, собака ты хлопаная. А?! — выкрикнул он прямо в судорожно выпученные глаза и слабо дрожащие губы Пыжикова. — Ты что-о, милый?! Служба медом показалась? Забил на все? Опух? — орал он, покрываясь блестками пота, и с каждым словом швырял Пыжикова на стену на вытянутой руке. Тот с каждым ударом все больше мяк и глубже переламывался в поясе, инстинктивно пытаясь нагнуть лицо, прикрывая глаза и болтая ненужными длинными руками.
— Егор, ему Кирсанов спать позволил, — басом пояснил часовой, выгадав паузу.
Помначкар брезгливо швырнул Пыжикова в угол, быстро выдохнул и, хрипло бросив часовому: «Прикрой дверь», шагнул на нары. Оглядев дважды слева направо сонно равнодушный в покорности строй, хмыкнул:
— Чмо, а ну запрыгнул в строй! — Когда голова Пыжикова завиднелась на фланге, помначкар даже улыбнулся: — Та-ак. Ну что, сынки, любим поспать? А? Национальность? — ткнул пальцем в крайнего.
— Узбек.
Помначкар, аккуратно занеся правую ногу, метко двинул сапогом в грудь покачнувшегося посланца Средней Азии.
— Национальность?!
— Узбек.
— Н-на! Национальность!
— Русский…
— Дальше.
— Таджик.
— И тебе. Национальность!
— Украинец, — мрачно пробурчал себе под нос моряк.
— А? Хохол, что ли? Ну, ты дыши глубже… Национальность!
— Русский, — вяло ответил я.
Моему соседу урюку повезло меньше — пытливый анализатор национального состава нашей камеры на этот раз малость промазал и угодил ему в верх живота так, что