уже клюющий носом помощник читает вслух анекдоты из последней колонки «Нью-Йоркера». Смущенное и обескураженное выражение лица близняшки нисколько не мешало моим излияниям, как и явные проявления амнезии у ее столь же непонятливого двойника в школе. Я превратилась в яростного тинейджера-прагматика.
«Привычка – это истина, истина, привычка», – могла бормотать я, подтягивая носки на высоту, принятую среди моих одноклассников. У нас не было официальной формы, но была неофициальная: стрижка «под пажа», безукоризненно чистые юбка и свитер, лоферы, которые выглядели как поношенные индейские мокасины. При всей нашей демократичности у нас имелись два снобистских пережитка – два женских клуба, «Сабдеб» [11] и «Шугар-н-спайс» [12]. В начале каждого учебного года новые девочки – хорошенькие, пришедшиеся ко двору и в какой-то степени соперницы – получали приглашения от тех, кто учился уже не первый год. За неделей инициации следовало торжественное вступление в ряды привилегированных. Учителя возражали против такой традиции, мальчики ее высмеивали, но не могли этому помешать.
Мне тоже, как всякой новенькой, назначили Большую Сестру, которая стала систематически разрушать мою личность. Целую неделю я не могла пользоваться косметикой, мыться, причесываться, менять одежду и разговаривать с мальчиками. На рассвете я шла к Большой Сестре, застилала ее постель и готовила завтрак. Затем волочила ее невыносимо тяжелые книги вместе со своими в школу. Я плелась за ней следом как собачка. По пути она могла приказать мне залезть на дерево и висеть на суку, пока не свалюсь, или задать какой-нибудь грубый вопрос прохожему, или выпрашивать в магазине гнилой виноград или заплесневелый рис. Если я усмехалась, как бы иронизируя над собственным рабством, мне приходилось опускаться на колени прямо на тротуаре, пряча улыбку. Как только раздавался звонок, возвещавший об окончании уроков, Большая Сестра обретала надо мной власть. К концу дня от меня плохо пахло, все тело ныло; мне было не до домашнего задания, в голове гудело, мозги не варили. Из меня лепили девочку на побегушках.
Однако эта инициация не сделала меня членом клуба. Возможно, я просто была слишком странной. Чем занимались эти избранные бутоны американской женственности на своих собраниях? Поедали пирожные и заодно, закатывая глаза, обсуждали субботние свидания. Привилегия быть кем-то оборачивалась своей обратной стороной – обязанностью быть всем, то есть никем.
Недавно я внимательно изучала, что творится за витриной нынешней американской начальной школы: столы и стулья нужного размера из светлого, без изъянов дерева, игрушечные плиты и крошечные питьевые фонтанчики. Всюду солнечный свет. Тот анархизм, неудобства и гравий, которые я с нежностью вспоминаю теперь, двадцать пять лет спустя, облагородили. У одного класса утренние уроки проходили в автобусе: они учились оплачивать проезд и спрашивать нужную остановку. Чтение (мы уже к четырем годам учились читать по мыльным оберткам) превратилось в такое сложное, травмирующее искусство, что хорошо, если к десяти годам это входило в привычку. Однако дети лучезарно улыбались в своем маленьком мирке. Правда ли это или мне лишь показалось, что я мельком увидела в медицинском кабинете сверкающие колбочки с успокоительным, призванным уничтожить в зародыше задатки бунтаря, художника, чудака?
День, когда умер мистер Прескотт
Старый мистер Прескотт умер в жаркий солнечный день. Мы с мамой сидели на боковых местах разболтанного зеленого автобуса, следующего от метро до Девоншир-Террас, и всю дорогу тряслись и подпрыгивали. Пот стекал у меня по спине, я остро это ощущала, а моя черная льняная одежда плотно прилипла к сиденью. Стоило мне пошевелиться, как ткань издавала рвущийся звук, и я бросала на маму сердитый взгляд (вот видишь!), словно в этом была ее вина. Но она просто сидела со сложенными на коленях руками, подпрыгивая вверх-вниз, и ничего не говорила. Видно было, что она смирилась с неизбежным.
– Послушай, мама, – сказала я утром после звонка миссис Мейфэр, – я готова идти на похороны, хоть и не верю во все эти обряды, но зачем нам все время сидеть с ними и следить за происходящим?
– Так принято, когда умирает кто-то из близких, – спокойно ответила мама. – Тогда ты едешь и сидишь с родными. Это тяжелое время.
– И что из того, что сейчас тяжелое время? – возразила я. – Что мне делать, если я не видела Лиз и Бена Прескоттов с тех пор, как была совсем маленькой, и всего раз в год, на Рождество, ездила к миссис Мейфэр с подарками? Может, сидеть рядом, утираясь платочком?
После этих слов мама поднялась с места и дала мне по губам, как когда-то в далеком детстве, когда я плохо себя вела.
– Ты поедешь со мной, – произнесла она уверенно, с чувством собственного достоинства, что исключало возможность дальнейших препирательств.
Вот так и случилось, что я ехала теперь в автобусе в самый жаркий день года. Я не была уверена, что следует надеть, когда собираешься сидеть рядом с родственниками покойного на подобной церемонии, но решила, что черная одежда будет в самый раз. Поэтому выбрала элегантный черный полотняный костюм и маленькую шляпку с вуалью, вроде тех, что надеваю на работу, если ужинаю не дома.
Тяжело пыхтя, наш автобус въехал в самый дрянной район Восточного Бостона, где я не была с детства – с тех пор, как мы переехали в сельскую местность с тетей Майрой. На новом месте я скучала только по океану. Даже сегодня, сидя в автобусе, я поймала себя на мысли, что только и жду, когда за окном мелькнет голубая полоска.
– Смотри, мама, вон наш старый пляж, – сказала я, тыча пальцем в окно.
Мама с улыбкой посмотрела в указанном мной направлении.
– Да, правда. – И, повернув ко мне худое лицо, серьезно произнесла: – Я хочу гордиться тобой сегодня. Не молчи, пожалуйста. Только говори то, что следует. И не заводи разговоров о том, что людей лучше сжигать, – они не свиньи, чтобы их поджаривали на огне. Это неприлично.
– Ох, мамочка, – устало проговорила я. Всегда приходится все объяснять. – Пойми, я кое-что соображаю. Мистер Прескотт заслужил человеческое отношение. И даже если никто не скорбит, неужели ты думаешь, что я не смогу вести себя достойно?
Я знала, что последние слова заденут маму.
– Что ты имеешь в виду, говоря, что никто не скорбит? – сердито прошипела она, убедившись, что рядом нет посторонних ушей. – Зачем произносить вслух такие ужасные вещи?
– Ну, мама, – сказала я, – мистер Прескотт на двадцать лет старше миссис Прескотт, и та просто ждала его смерти, чтобы хоть немного развлечься. Просто ждала. Насколько я помню, он был сварливый старик. Никому доброго слова не сказал, да вдобавок эта жуткая кожная болезнь на руках.
– С этим ничего нельзя было поделать, – благочестиво заметила мама. – Бедняга имел право при всех расчесывать руки, ведь он испытывал невыносимый зуд.
– Только вспомни прошлогодний