Говорил это, и спокойно было его лицо. Не гневом, а кротостью и любовью светились глаза.
Говорили про него офицеры: "Если Олег Федорыч признает, что кого надо казнить, казнит спокойно. Приставит к уху револьвер и убьет не хуже чекиста. Не дрогнет его рука".
В Македонии на лесных работах впереди всех работал Олег Кусков. На самую опасную работу шел, первым приходил, уходил последним. Что заработает, отдавал больным и неимущим.
— Мне не надо, — скажет. — Вина я не пью, табаком не балуюсь. На что мне деньги? Без надобности совсем.
Ничего не копил на черный день. Когда ему говорили про это, отвечал, ясно и светло улыбаясь:
— Черных дней нет у Господа. Все дни светлые. Когда нужно, — всего пошлет Господь. У Бога всего много.
Святым считали его казаки. Человеком не от мира сего. Любили слушать его речи, любили советоваться о своих делах и заботах.
Получив письмо о болезни отца и нужные документы, Олег выправил у командира полка разрешение ехать в Германию, роздал полученные деньги казакам и собрался на станцию.
— Как же вы без денег-то, Олег Федорыч, — говорили провожавшие его казаки.
— Без надобности они мне, родные. Христовым именем покойнее дойду. Сильнее денег имя Спасителя.
"Чудной человек", — думали про него одни.
— Да он святой, — говорили другие. — Большие дела, поди, сделает. Всякую работу совершит.
Мелькнула за поворотом дороги последний раз смятая фуражка Олега, и он исчез в дубовой поросли. Стали расходиться казаки. Гадали между собой:
— Вернется?
— А то нет? Не забудет нас Олег Федорыч. Ему полк — все.
— Рази что на подвиг какой пойдет. Спасаться будет.
Шли молча. Тяжело дышали, подымаясь в гору. Сказал Сенюткин:
— Он и так спасен у Бога! Божий он человек.
На Берлин надвигалась весенняя гроза. Косматые тучи дыбились на сером небе, смешивались с паровозным дымом и копотью фабрик, прижимались к высоким черным домам, расстилались над путями надземной дороги, застилали дали проспектов и улиц. В душном воздухе пахло гнилью от рыбных и мясных лавок. На рынках торопливо стягивали с ларьков тенты и убирали непроданную снедь, зелень и цветы. Еще внизу воздух был тих. Вязок был накаленный асфальт, и духота спирала дыхание. Вверху же носились ветры. Взвевали лохмотьями тучи. Точно парус, неслось белое облако. Громыхали далекие громы. Гроза шла от Потсдама. У Лустгартена и над Шлоссом небо голубело, и солнце, точно прощаясь с землей, посылало робкие лучи на серые громады и на сине-зеленые купола соборов и дворцов, а Потсдамерштрассе во всю длину была затянута темными, густыми, грозовыми тучами. Они неслись, пологом покрывая небо. Под ними гулче становился хор бесчисленных автомобилей, трамваев, гудков и звонков, гудения проволоки и жесткого рокота колес. Противно пахло керосином и бензином, и свежее благоухание молодой листвы громадного Тиргартена не могло заглушить смрадного дыхания суетящейся улицы.
Духота забралась в темные квартиры берлинцев, лезла в окна через вывешенные для проветривания подушки и красные перины, мимо ящиков с пестрыми петуниями и алой геранью и заставляла задыхаться жильцов в комнатах, чиновников и писцов в бюро и конторах.
И была, как в жизни всего государства, только одна мечта: "Господи, хоть бы гроза поскорее! Развязала бы… Освежила бы".
В квартире Шютцингера в эти часы было тяжко дышать. Запах сапожной кожи, дурного клея, пареного картофеля и газа стоял в комнатах и не выходил в раскрытые окна. Двор был черен, а в комнатах было так темно, что старый Шютцингер зажег электричество.
У Федора Михайловича было мрачно, душно и тесно, как в могиле. Федор Михайлович лежал в постели. У его изголовья сидел его сын Олег. Он ночью приехал из Сербии, рано утром разыскал отца, и сейчас, уже три с лишним часа, рассказывал Федор Михайлович сыну все то, что произошло после его ухода, и как, и что заставило его поступить на службу к большевикам в Красную армию.
Рассказ был прерывчатый. Федору Михайловичу было все эти дни очень плохо. Два раза ему впрыскивали камфору. София Ивановна все собиралась перевезти его на дачу, в лес, да цены на все так прыгнули, что не хватало средств на поездку.
— Ну вот, — сказал Федор Михайлович. — Теперь ты все знаешь.
— Да, отец, — тихо проговорил, опуская голову, Олег.
Федор Михайлович слабым движением поднял руку. Будто хотел протянуть ее к сыну. Олег сидел, не двигаясь.
— Ты меня понял?
Молчал Олег.
В окне блеснула молния. Сейчас же загрохотал гром. Железные листы разрывались в небе, трещали, гремели канонадой, катились над городом, затихали и снова вставали, грозные и величественные, разрываемые трепетанием молний. У Шютцингера погасла лампочка. Он выругался и вышел из мастерской, хлопнув дверью.
Отец и сын остались одни. В комнате было так темно, что Федор Михайлович не видел лица сына.
— Ты понял… почему?.. — едва слышно прошептал отец.
— Да, отец.
Опять наступило молчание. По двору пролетел вихрь, зазвенел стеклами, но в окно не ворвался, не принес свежести. Молнии блистали одна за другой, и гром то гремел совсем близко, то замирал где-то за городом. Федор Михайлович боялся понять молчание сына. Его сердце мучительно сжалось. В глазах стало темно. Надвигался припадок. Закрыл глаза. Вздохнул. Снова открыл. Сын сидел неподвижно. На мутном фоне окна едва намечалась его фигура. Точно дух был подле Федора Михайловича.
— Олег!.. Ты меня простил?.. Приподнявшись на подушках, вытянув худую шею, всматривался в лицо сына Федор Михайлович. Старался угадать ответ. Громы мешали. Слепили молнии. В их блеске иным казался Олег. До ужаса лицо его было похоже на лицо бабушки, Варвары Сергеевны. Точно призрак ее явился с того света и стал судьей. Такое было ее лицо, когда незадолго до производства Федора Михайловича в офицеры вечером ходила она по гостиной и так же стала у окна и произнесла свой суровый приговор.
Хотел оправдаться. И не было сил. Мысленно обратился к матери. Думал: "В ответе сына услышу ее, мамин ответ". Упал на подушки. Дыхание стало неслышным. Глаза были закрыты. Чутко прислушивался, что скажет Олег. А мысль неумолимо приводила всех погибших из-за него: кроткого Тома и его хозяев… Липочку, Машу, Венедикта Венедиктовича, Терехова, Благовещенского: все за него… наконец, Наташу…
Сам не прощал себе… Не мог себе простить. Но ждал оправдания беспомощно и безнадежно.
Олег встал, подошел к окну. Стал виден весь.
Тихо сказал Олег:
— Люди… и Бог тебя простят. Ты — не соблазнитель… Ты — жертва…
Ровный полил дождь. Стремительный, освежающий. Дохнул чистотой небесной, запах далеких полей принес с собой, душистой водой звонко забарабанил по крышам и каменным подоконникам, зажурчал струями из сточных труб.
— Я, отец… думал… думал о соблазнителях… О палачах… Они не избегнут кары ни здесь… ни там…
— Не мне их карать, Олег, — прошептал Федор Михайлович. — Ты видишь… Замучился в этих думах. Я умираю… Я уже… ничего не могу.
Поднял голову Олег. Стал еще больше похож на бабушку Варвару Сергеевну. Посмотрел на отца прямо. Твердо сказал:
— Я пойду… Я, папа, отомщу за тебя.
— Ты, Олег? Святой?.. Как же ты?.. Чуть слышно падал шепот умирающего.
— Олег!.. Убить… придется… Томила в комнате тишина.
Жизнь уходила от Федора Михайловича. Цеплялся за нее, шарил руками по одеялу. Боялся: смерть обгонит ответ сына. В нем видел искупление своей вины.
Громы унеслись далеко на восток. Мерный и скорый шумел дождь. Светлело. Вот-вот брызнет солнце.
Юный и прекрасный стоял Олег. Ясно смотрел вдаль. Тихо сияли серые выпуклые глаза. Стальная, кристальная душа гляделась из них.
Твердо и сильно сказал Олег:
— Знаю… Убью!!! Спи спокойно…
Опустился на колени перед отцом. Взял его руку. Поцеловал темную кожу. Холодела рука в его руке. Вот раздвинулись бледнеющие губы.
Еле слышно прошептали:
— Спа-си-бо…
Еще развевались красные знамена над поверженной навзничь родиной… Но уже глухая месть подымалась в русских сердцах. Месть детей за отцов. Месть сыновей за мать-Россию… Месть верующих за поруганную церковь. Месть людей за издевательство над всем человеческим.
Вещая, древняя Дева-Обида била незримыми крылами над Русской Землей. И в трепете чуяли сердца, как близится с каждым часом та месть, что превыше всякой человеческой мести:
Месть Бога!!!
Гаутинг. 1923
(Стихотворение Елены Георг. Гловацкой.)
(Стихи заимствованы автором у одного русского офицера, служащего в парагвайской кавалерии.)