Плавин как-то двусмысленно усмехался, а Павел с грустью думал: "Зачем это он все ему говорит!" - и когда отец, наконец, стал сбираться в деревню, он на первых порах почти был рад тому. Но вот пришел день отъезда; все встали, как водится, очень рано; напились чаю. Полковник был мрачен, как перед боем; стали укладывать вещи в экипаж; закладывать лошадей, - и заложили! Павел продолжал смотреть на все это равнодушно; полковник поднялся, помолился и подошел поцеловать сына. Тот вдруг бросился к нему на шею, зарыдал на всю комнату и произнес со стоном: "Папаша, друг мой, не покидай меня навеки!" Полковник задрожал, зарыдал тоже: "Нет, не покину, не покину!" - бормотал он; потом, едва вырвавшись из объятий сына, сел в экипаж: у него голова даже не держалась хорошенько на плечах, а как-то болталась. "Папаша, папаша, милый!" - стонал Павел. Полковник махнул рукой и велел везти скорее; экипаж уехал. Павел, как бы все уж похоронив на свете, с понуренной головой и весь в слезах, возвратился в комнаты. Свидетели этого прощанья: Ванька - заливался сам горькими слезами и беспрестанно утирал себе нос, Симонов тоже был как-то серьезнее обыкновенного, и один только Плавин оставался ко всему этому безучастен совершенно.
По крайней мере с месяц после разлуки с отцом, мой юный герой тосковал об нем. С новым товарищем своим он все как-то мало сближался, потому что тот целые дни был каким-нибудь своим делом занят и вообще очень холодно относился к Паше, так что они даже говорили друг другу "вы". В одну из суббот, однако, Павел не мог не обратить внимания, когда Плавин принес с собою из гимназии особенно сделанную доску и прекраснейший лист веленевой бумаги. У листа этого Плавин аккуратно загнул края и, смочив его чистою водой, положил на доску, а самые края, намазав клейстером, приклеил к ней.
- Что вы это делаете? - спросил его Павел не без удивления.
- Бумагу наклеиваю для рисования...
- Она у вас вся сморщится!
- Исправится к завтраму, - отвечал Плавин с улыбкою, и действительно поутру Павел даже ахнул от удивления, что бумага вышла гладкая, ровная и чистая. Когда Плавин принялся рисовать, Павел сейчас же стал у него за спиною и принялся с величайшим любопытством смотреть на его работу. Отчего Павел чувствовал удовольствие, видя, как Плавин чисто и отчетливо выводил карандашом линии, - как у него выходило на бумаге совершенно то же самое, что было и на оригинале, - он не мог дать себе отчета, но все-таки наслаждение ощущал великое; и вряд ли не то ли же самое чувство разделял и солдат Симонов, который с час уже пришел в комнаты и не уходил, а, подпершись рукою в бок, стоял и смотрел, как барчик рисует. Здесь мне, может быть, будет удобно сказать несколько слов об этом человеке. Читатель, вероятно, и не подозревает, что Симонов был отличнейший и превосходнейший малый: смолоду красивый из себя, умный и расторопный, наконец в высшей степени честный я совершенно не пьяница, он, однако, прошел свой век незаметно, и даже в полку, посреди других солдат, дураков и воришек, слыл так себе только за сносно хорошего солдата. Александра Григорьевна Абреева оказалась в этом случае проницательнее всех. Выбрав к себе Симонова в сторожа к дому, она очень хорошо знала, что у нее ничего уж не пропадет.
Работа Плавина между тем подвигалась быстро; внимание и удовольствие смотрящих на него лиц увеличивалось. Вдруг на улице раздался крик. Все бросились к окну и увидели, что на крыльце флигеля, с удивленным лицом, стояла жена Симонова, а посреди двора Ванька что-то такое кричал и барахтался с будочником. Несмотря на двойные рамы, можно было расслышать их крики.
- А про што? - кричал Ванька.
- А про то! - отвечал будочник.
- Не пойду!
- Нет, пойдешь... - И полицейский сцапал Ваньку за шивороток.
- Не пойду! - кричал тот, упираясь.
- Что у них, у дьяволов? - произнес Симонов с озабоченным лицом и бросился во двор в помощь товарищу; но полицейский тащил уже Ваньку окончательно.
- Про што ты его? - закричал ему Симонов.
- А про то, - отвечал и ему будочник.
- Украл, что ли, он что? - спросил Симонов.
- Украл, - отвечал полицейский и утащил Ваньку совершенно из глаз.
Симонов, с тем же озабоченным лицом, возвратился в комнаты.
- Что такое? - спросил его Павел встревоженным голосом.
- В часть за что-то Ивана взяли.
- Как - в часть! Кто смел? Я сам сейчас схожу туда и задам этому частному! - расхорохорился Павел.
- Что вам туда ходить! Я сейчас сбегаю и проведаю. Говорят, украл что-то такое, - отозвался Симонов и действительно ушел.
- Неужели ваш отец не мог оставить человека почестнее? - проговорил своим ровным голосом Плавин, принявшийся покойно рисовать.
- О, отец! Разве он думает что обо мне; ему бы только как подешевле было! - воскликнул Павел, под влиянием досады и беспокойства.
На дворе, впрочем, невдолге показался Симонов; на лице у него написан был смех, и за ним шел какой-то болезненной походкой Ванька, с всклоченной головой и с заплаканной рожею. Симонов прошел опять к барчикам; а Ванька отправился в свою темную конуру в каменном коридоре и лег там.
- Что такое случилось? - спросил Павел все еще озабоченным тоном.
- Да так, дурак, сам виноват, - отвечал Симонов, усмехаясь: - нахвастал будочнику, что он сапожник, а тот сказал частному; частный отдал сапоги ему починить...
- Какой же он сапожник! - воскликнул Павел.
- Да вот поди ты, врет иной раз, бога не помня; сапоги-то вместо починки истыкал да исподрезал; тот и потянул его к себе; а там испужался, повалился в ноги частному: "Высеките, говорит, меня!" Тот и велел его высечь. Я пришел - дуют его, кричит благим матом. Я едва упросил десятских, чтобы бросили.
- И хорошо сделали, что высекли, - произнес Плавин опять своим холодным голосом.
- И я тоже рад, - подхватил Павел; по вряд ли был этому рад, потому что сейчас же пошел посмотреть, что такое с Ванькой.
Он его застал лежащим вниз лицом и горько плачущим.
- Ну, ты ее плачь; сам, ведь, виноват, - сказал он ему.
- Виноват, батюшка Павел Михайлыч, виноват, - отвечал, всхлипывая, Ванька.
- Тебя очень больно высекли? - спросил Павел.
- Правую сторону уж очень отхлестали, - отвечал Ванька.
- Ну, ничего, пройдет, - успокаивал его Павел и возвратился в свою комнату.
Там он застал довольно оживленный разговор между Плавиным и Симоновым.
- Тут тоже при мне в части актеров разбирали: подрались, видно; у одного такой синячище под глазами - чудо! Колом каким-нибудь, должно быть, в рожу-то его двинули.
- А разве актеры приехали? - спросил Плавин оживленным голосом.
- Приехали; сегодня представлять будут. Содержатель тоже тут пришел в часть и просил, чтобы драчунов этих отпустили к нему на вечер - на представление. "А на ночь, говорит, я их опять в часть доставлю, чтобы они больше чего еще не набуянили!"
- Пойдемте сегодня в театр? - обратился Плавин к Павлу.
- Пойдемте, - отвечал тот; у него при этом как-то екнуло сердце.
- Что сегодня играют? - спросил Плавин Симонова.
- Не знаю, не спросил - дурак, не сообразил этого. Да я сейчас сбегаю и узнаю, - отвечал Симонов и, не медля ни минуты, проворно отправился.
- Я никогда еще в театре не бывал, - сказал Павел слегка дрожащим голосом.
- Я сам театр очень люблю, - отвечал Плавин; волнение и в нем было заметно сильное.
Симонов не заставил себя долго дожидаться и возвратился тоже в каком-то возбужденном состоянии.
- Сегодня отличное представление! - сказал он, развертывая и подавая заскорузлой рукой афишу. - Днепровская русалка[20], - прибавил он, тыкая пальцем на заглавие.
- Билеты теперь же надо взять, - проговорил Плавин.
- Да я сбегаю, пожалуй, - вызвался и на это с полною готовностью Симонов, и действительно сбегал, принес, а потом куда-то и скрылся.
Гимназисты мои после того остались в очень непокойном состоянии. Время казалось им идущим весьма медленно. Плавин еще несколько владел собой; но Павел беспрестанно смотрел на большие серебряные часы, которые отец ему оставил, чтобы он не опаздывал в гимназию. Его, по преимуществу, волновало то, что он слыхал названия: "сцена", "ложи", "партер", "занавес"; но что такое собственно это было, и как все это соединить и расположить, он никак не мог придумать того в своем воображении. Часу в седьмом молодые люди, наконец, отправились. Время было - осень поздняя. Метель стояла сильная. Темнота была - зги не видать; надобно было сходить с довольно большой горы; склоны ее были изрыты яминами, между которыми проходила тропинка. Плавин шел по ней привычной ногой, а Павел, следовавший за ним, от переживаемых ощущений решительно не видел, по какой дороге он идет, - наконец спотыкнулся, упал в яму, прямо лицом и руками в снег, - перепугался очень, ушибся. Плавин только захохотал над ним; Павлу показалось это очень обидно. Не подавая виду, что у него окоченели от холоду руки и сильно болит нога, он поднялся и, когда они подошли к театру, в самом деле забыл и боль и холод.