— Книга занимается, — заметил я, — не всегда одними героями: толпа, ее рамки, условия ее жизни…
— Хорошо сказано… Я — толпа, презренная толпа, которая всегда в рамках, для нее созданных, в условиях действительной жизни… Отлично… это немного расширяет введение… Вы еще не хотите спать?
— Я слушаю.
— Ну, вы отчасти знаете мои условия: были мы в университете вместе… Вы, положим, увлекались, а я и тогда уже был в охлажденном состоянии, хотя, сколько помню себя, в доброжелательном, что ли, в отношении там всякого рода увлечений молодости… Я только больше верил своим практическим точкам приложения…
Он весело перебил себя:
— Теперь, кажется, мы с вами опять в одинаковых условиях: точек приложения ни у вас, ни у меня… Но у вас сохранившаяся сила… Через десять еще, ну, через двадцать лет, вы с вашей сохранившейся силой, я с своей несохранившейся, будем оба смирно лежать под гробовой плитой… а?..
Юноша, быть может, полный жизни и веры в свои силы, остановится доверчиво, почтительно перед нашими могилами… Жили, дескать, страдали за лучшее будущее… А может быть, и докопается до истины и от нас обоих отвернется: от меня — за жар души, растраченный в пустыне, от вас — за зарытую в земле силу… Но ведь отвернется или не отвернется, а мы-то с вами живем до предела, утешаясь, конечно, что не всякому же поколению на долю выпадает свершить… У китайцев вот семьдесят поколений только навоз времен… по четыреста миллионов каждый раз: партия почтенная… А впрочем… К чему все это? Как одна из моих дам говорит: «При чем тут ум!..»
Он зажег спичку, закурил папиросу и заговорил деловым тоном человека, решившего не отвлекаться:
— Жил я, собственно, беспечально: были связи, средства, женился хорошо, по службе везло. Чего же лучше? А… что?.. Летом на даче, зимой в губернском городе. Карты, спектакли, легкий флирт, сплетни surtout[29].
Ну, словом, жизнь, какой живут провинциальные чиновничьи центры… Взятки брать нехорошо, конечно, но если Иван Иванович берет, то говорить о взятках значит его оскорблять — вопрос о взятках прочь… Прочь да прочь, пока не останется в обиходе что-то вроде самого несложного воляпюка: пас, пять пик…
Опять повторяю: это не ропот, и аз первый из сих, приспособленных… Господи, я не только никогда не кончу так, но и не начну…
Окончательно начинаю… Я хочу вам объяснить, почему я не поеду с этой дамой… Итак… ехал я однажды на пароходе… ура! я начал! Была ранняя весна, и не весна даже, а настоящая осень. Ветер свистал, рвал воду, было холодно, сыро и неуютно.
Пассажиров было только двое: я и она… Она сразу произвела на меня впечатление: порывистая и робкая… довольно красивая, довольно стройная, с некоторой привычкой одеваться… Днем в общей каюте только я и она…
Я сижу, читаю, хожу… Иногда оставляю чтение и смотрю ей в глаза… потверже… Она тоже смотрит в мои, точно спрашивая: зачем ты смотришь и чего ты хочешь?
Ничего не хочу…
Так прошли сутки, мы все смотрели, но ни одним словом не обмолвились.
А затем вдруг заговорили и сразу стали старыми знакомыми. Она кое-что читала, кой о чем думала, — одним словом, во всех отношениях подходящая спутница. Ну, красивая, молодая, стройная и ко всему испытывавшая удовольствие, — которого нельзя выразить, если его нет, — от общества и разговора со мной.
Я это чувствовал, и это давало тон нашему сближению. Было весело, время летело, ни о чем не думалось, что и требовалось доказать.
Раз как-то, когда пароход стоял, мы гуляли на берегу и щелкали зубами от холода.
Раздался выстрел, и утка, которую мы провожали глазами в небе, упала к нашим ногам.
Моя спутница бросилась к утке и, осмотрев, вскрикнула в отчаянии:
— Она ведь с яйцом!
Я не знаю, почему мне врезалась в память вся эта сцена. Эта утка, жажда жизни в страстном порыве полета и моя спутница, ее отчаяние… свежая ранняя весна… и в той утке такая же жажда жизни… порыв, смятенье…
Она вся для меня вырисовывалась со всеми своими потребностями в этой сцене: порывистая, добрая, практичная хозяйка, — яйцо нащупала, — и чисто женский, природой вложенный инстинкт: не так важна даже смерть сама, как это яйцо, продолжение потомства.
И жажда жизни, как и в той утке, порыв, смятенье души, может быть, больной… Минутами, когда она задумывалась взгляд у нее был жгучий, сильный, мятежный, устремленный туда, куда-то.
Я ведь не герой романа здоровой женщины… Но ищущая, смятенная душа и притом, — это не хвастовство, — чистая по существу, — она сама идет на меня…
Ну, словом, как-то под вечер… Солнце выглянуло из-за туч, осветило берега, воду, даль, ее, — может быть, вызвало какую-то больную память, защемило сердце и куда-то рванулось… И вдруг порыв слишком мягкий и искренний для того, чтобы можно было о чем-нибудь рассуждать… Да и не хочется рассуждать… Подошло — и хорошо. Страсть ли подкупала, или эта беззаветность сближения, хотелось ли этим путем просто стать сразу близким, своим человеком к человеку, который пришелся по душе? Встречаются же такие лица, с которыми хочется навсегда сохранить что-то самое близкое!., с женщиной тогда сближение может и этим чувством быть вызвано.
Не знаю, ничего не знаю, но эти два дня, что мы провели на пароходе, нас тянуло друг к другу, я был точно в каком-то забытьи и, просыпаясь, радостно встречал ее счастливый взгляд.
Мы говорили друг другу:
— Не будем ни о чем из прошлого говорить, не будем ничего вспоминать, завтра мы навсегда расстанемся, но этот день, два — они наши!!
И теперь эти дни — звезды на моем небе, и чем темнее на небе, тем ярче светят звезды; эти звезды светят мне — это я говорю, и ничья, ничья рука не сорвет их оттуда…
Черноцкий помолчал и лениво продолжал:
— В Ярославле мы провели наш последний день. Ездили в монастырь. Помните вы эти длинные желтые коридоры монастырей, с звонким эхо шагов, маленькие церкви, в которых когда-то молились другие люди и, кажется, сохранился в этих церквах еще и теперь тот воздух, которым дышали те люди… образ тех людей здесь вместе с ней смущал меня, но она, стоя на коленях, горячо молилась. Ее нежные прекрасные волосы выбились и волной падали ей на плечи: красивая, стройная, страстная… Лицо возбужденное, полное жизни, огня…
Я, пьяный порывом к ней в эту минуту, смотрел на нее. Она встала, встретила мой взгляд, и глаза ее тоже сверкнули…
Бедный молодой монах нас проводил; может быть, мы внесли разлад в его молодую, уже начавшую остывать душу.
Мы вышли, и он долго смотрел нам вслед.
И я заметил, что монах, может быть, завидует нам.
Она, садясь в экипаж, с улыбкой счастья посмотрела на монаха и спросила лукаво:
— А разве есть чему завидовать?
И затем, голосом искренним, полным радости жизни, порывисто воскликнула:
— Боже мой! Мне никогда не снилось такое счастье! Пусть остальная вся жизнь будет одним горем для меня — за эти два дня, клянусь, я буду без ропота нести свой крест…
Она сдержала свою клятву. Мы подъехали к городу, она сказала:
— Милый, подари мне еще один вечер… Завтра утром тоже идут поезда в Москву.
И мы провели еще один вечер в большой старинной комнате, у большого камина. Было тепло, весело пылал камин. Я что-то напевал ей. Она так и уснула у меня на груди…
Он вздохнул и сказал:
— Все это описано и воспето уже в «Кармен». Чудный гимн свободной любви… не любви даже, а порыва… Хорошая вещь порыв! А может быть, и скотство? А? Во всяком случае не в минуту порыва — скотство, иначе кто желал бы чувствовать себя скотом?
Он бросил это вскользь самому себе, наивно, по-детски, и продолжал:
— На другой день утром мы вместе и до Москвы доехали, рискуя, до самой Москвы с ней в отдельном купэ.
Мало того, она проводила меня на Николаевский вокзал, и мы с ней на прощанье целовались, как самые настоящие муж и жена… Она крестила меня, а я с тем чувством, с каким целуют руку у жены, целовал ее. Мы были, вероятно, красивая пара, и мне пришла мысль о потомстве.
— Я хотел бы, чтоб у нас были дети… — шепнул я ей.
— Бог с тобой, что ты говоришь? — быстро ответила она, вспыхнув.
Я наклонился к ней и нежно, упрямо повторил:
— Я был бы очень рад…
— Останься!
И я остался еще на день. На другой день я уехал, и она опять провожала меня. Нас, конечно, могли увидать, узнать, но в этом была своя прелесть, и случись в это время жена, кто знает, чем бы еще все это кончилось…
Последний звонок… Она быстро, судорожно целует и дрожит.
— Слушай, дорогой… Ты любишь свою жену, и боже сохрани разбивать ваше счастье… Но если, если еще один день вырвется у тебя свободный… один только… Ты помнишь адрес?
Она повторяла, я слушал с твердым решением никогда больше с ней не встречаться: боялся не на шутку привязаться.
Вагон уже тронулся, а она все крестила меня… Может быть, это было немного слишком. Она уже опять отрывалась, уже делалась чужой для меня, какой-то картинкой, которой я, уже как посторонний, в последние мгновения любовался, как любуются исчезающим пейзажем, закатом… Другой не замедлит занять мое место… Я только теперь заметил, что совсем не расспрашивал ее о ее прежней жизни, откуда она, кто она? Бог с ней, не все ли равно? Впрочем, это равнодушие было больше кажущимся. Когда потом, войдя в вагон, я почувствовал, что я один и ее уже нет, мне стало скучно. Когда, задумчивый, я смотрел в окно, любуясь нежным весенним закатом, я почувствовал, что далеко не все равно: она или закат. Мысль о ней заполнила этот закат, и закат без нее пустотой и тоской сжимал мое сердце.