– И вы попировали…
– Ну, я… за упокой души, сказать… помянул. Жалости подобно! Понтсигар был знаменитый, с минограмой, от учеников даренный. За обученье про насекомое. Вред очень понимали для садов. И все с ножичком, бывало, ходит. И какой сучок вредный, зараз – чик! Са-ды у нас были…
– А чего вы с ними сделали! И с людьми, и с садами?.. Молчите, не переговорите меня! А теперь – нет работы?! Да побий меня Боже, да чтобы вас загодя черви не съели…
– Да сто усе полытика, Марина Семеновна! Я ж говорю, усе глупая политика. А мы шо? Мы… нам Господь как положил? Усе православные християне… шоб каждый трудывся… А уж за свою корову… голову ей, гадюке, отмотаю! Надо и о зиме подумать… Ладно!..
У него назревает драма – всем известно.
С революцией дядя Андрей «занесся». Пришел с Альмы, из-под Севастополя, к жене – к Лизавете-чернявой, – служила она при пансионе. Не пришел, а верхом приехал! Не вышло из него дрогаля, да и возить стало нечего, – лошадь продал. Пробовали с Одарюком спирт гнать – и тут не вышло. И стал дядя Андрей при Лизавете жить, при корове. Вырастила Лизавета великими трудами корову, с телушки воспитала. Выдала девчонку Гашку за матроса-головореза, с морского пункта. Тут-то дядя Андрей и напоролся: думал корову себе забрать, на свое хозяйство садиться, а тут – матрос!
– А в Чеку?! Выведу в расход в две минуты!
Это тебе не господин Синявин!
Засело семь человек матросов в наблюдательный пункт, на докторскую дачу – смотреть за морем: не едет ли корабль контрреволюционный! Выгнали доктора в пять минут, пчел из улья швырнули-подавили, мед поели. Сад весь запакостили в отделку. Семеро молодцов – бугай бугаем.
– Командное у нас дело! На море в бинокли смотрим!
Народ отборный: шеи – бычьи, кулаки – свинчатки, зубы – слоновая кость. Ходят – баркас баркасом, перекачиваются, – девкам и сласть, и гибель. На пальцах перстни, на руках часики-браслетики, в штанах отборные портсигары – квартирная добыча. Кругом голод, у матросов – бараньи тушки, сала, вина – досыта. Дело сурьезное – морской пункт!
Попала Лизавета под высокую руку. Забрал к себе в пункт матрос девку Гашку, забрал и приданое – корову, поставил в подвал под пункт. Стал матрос молоко пить, девку любить. И сел дядя Андрей на мель: не возьмешь матроса!
Ходят матросы веселые, гладкие, по ночам из винтовок в море палят, по садам остатния розы дорывают – для дам сердца.
– Роза – царица цветов, народное достояние! Пожгли заборы, загадили сады – доломали. Пошли по садам догладывать коровы.
– Коровы – народное достояние! Пошли пропадать коровы. Вот и надумывает дядя Андрей, как овладеть коровой.
– Из-под земли достану! Суд теперь наш народный!
Уходит дядя Андрей к себе, в исправничью дачку-флигель. Мы сидим в темном дворике, под верандой. Вадик и Кольдик спят. Прелесть и Бубик-Сударь – в надежной крепости.
– На глазах погибает человек… – говорит с сердцем Марина Семеновна. – Говорю ему: налаживайте хозяйство! Видите я – старуха, и то борюсь, а вы и свой и мой огородик стравили поросенку, пень попивать стало! Говорит, порядку нет, не сообразишься! Вот где развал всего! Мы еще напрягаем последние силы, а он готов. Как мухи гибнут! А все кричали – наше!
Меня трогает это упорное цеплянье, борьба за жизнь. Не удержать ей мотыжку! Я беру ее сухенькую руку, благодарю за табак…
– Жизнь умирать не хочет, – говорит она с болью. – Ей нужно, нужно помочь!..
Не может она поверить, что жизнь хочет покоя, смерти: хочет покрыться камнем; что на наших глазах плывет, как снег на солнце. На ее глазах умирает «розовое царство», валится черепица, тащут из плетня колья, рубят в саду деревья. Чудачка… Останутся только разумные?! Останутся только – дикие, сумеют урвать последнее. Я не хочу тревожить верующую душу, – у ней внучки…
Приходит учительница с добычи. Приносит падалку и мешок виноградных листьев. С утра она ничего не ела. Она хочет испечь лепешку. Хотят угостить меня. Спасибо, я ел сегодня. Я даже пил молоко! Откуда? А добрая душа принесла – сказала:
– Курочки занесутся, может… яичком отдадите.
Нет, мои курочки никогда не занесутся. Они все тают, не обрастают зимним пером: и на перо нет сил…
Всю ночь дьяволы громыхали крышей, стучали в стены, ломились в мою мазанку, свистали, выли… – Чатырдаг ударил!
Вчера кроткое облачко лежало на его гребне. Сегодня он бурно «дышит». Последняя позолота слетела с гор – почернели они зимней смертью. Вымело догола кругом, и хоронившиеся за сенью дачки пугливо забелели. Теперь не спрячешься, когда Чатырдаг дышит. Сколько же их раскидано, сирот горьких! Вышли из лесов камни – смотрят. Теперь будут лежать – смотреть. Открыли горы каменные глаза свои, недвижные и пустые… Когда Чатырдаг дышит, все горы кричат – готовься! Татары это давно знают. И не боятся.
Ветер гонит меня к татарину – просить зерна за рубашку, проданную еще летом. Не дает… Хоть табаку достану.
Туда, через городок, под кладбище. Иду по балкам, – глядят зевами на меня. Виноградники ощетинились черными рогами – отдали чубуки на топливо. Вот и сарай-дача, у пшеничной котловины, – жило здесь Рыбачихино семейство.
Прощай, Рыбачихино семейство! Потащились девчонки за перевал, поволокли тощее свое тело – кому-нибудь на радость. Гудит ветер в недостроенной даче, в пустом бетоне. Воет в своей лачуге Рыбачиха – над мальчиком – над трехлеткой плачет, детолюбивая. Я знаю ее горе: помер мальчик. Послала судьба на конец дней радость: к полдюжине девчонок прикинула мальчишку, – придет время, будет с отцом в море ездить!
Приходила на горку девочка от Рыбачихи, плакалась:
– Один ведь у нас мальчишка-то… все жалеем! Помрет – больше мать-то и сродить не сможет… уж очень теперь харчи плохие! Мать-то у нас еще крепкая, сорок два годочка… еще бы сколько народила на харчах-то…
Все проели: и корову, и пай артельный. Помер на прошлой неделе старый рыбак, наелся виноградного жмыху досыта, на сковородке жарил. Народил детей полон баркас, дождался наконец своей власти и… ушел в дальнее плавание, а детей оставил.
Гонит меня, сшибает ветром от Чатырдага. Проволока путается в ногах, сорванная с оград. Не думаю я о ветре. Стоит передо мной Николай, рыбак старый. На море никогда не плакал, а гоняло его штормягами и под Одессу, и под Батум, – куда только не гоняло! А на земле заплакал. Сидел у печурки, жарил «виноградные пироги». Сбились девчонки в кучку. Сидел и я у печурки, смотрел, как побитым сизым кулаком мешал на сковородке старик «сладкую пищу». Рассказывал – цедил по слову, – как ходил поговорить начистоту с представителем своей власти, с товарищем Дерябой…
– Они… в «Ялы-Бахче»… все управление… сколько комнат! а мы… дожидаем… из комнаты в комнату нас… гоняют… то девки стрыженые… то мальчишки с этими… левонверами… печатками все стучат… хозяева наши новые… неведомо откуда… в гроб заколачивают… с бородкой ни одного не видал, солидного… все шатия…
Понимаю твою обиду, старик… понимаю, что и ты мог заплакать. От слез легче. Калечный, кривобокий, просоленный морем, ты таки добился до комнаты Э1, – прошел все камни, все нужные лавировки сделал, и потянуло тебе удачей: увидал товарища Дерябу! Крепкого, в бобровой шапке, в хорьковой шубе – за заслуги перед тобой! – широкорожего, зычного товарища Дерябу! Ты, чудак, товарищем называл его, душу ему открыл… рассказал, что у тебя семеро голодают, а ты – больной, без хлеба и без добычи. Надоел ты ему, старик. Не надо было так хмуро, волком, ворчать, что обещала власть всем трудящимся…
Сказал тебе товарищ Деряба:
– Что я вам… рожу хлеба?!
Кулаком на тебя стучал товарищ Деряба. Не дал тебе ни баранины, ни вина, ни сала. Не подарил и шапки. A когда ты, моряк старый, сел в коридоре и вытянул из рваных штанов грязную тряпицу: мимо тебя ходили в офицерских штанах галифе, после расстрелов поделенных, и колбасу жевали, а ты потирал гноившиеся глаза и хныкал, поводил носом, потягивал колбасный запах… Взяло тебя за сердце, остановил ты одного, тощенького, с наганом, и попросил тоненьким голоском – откуда взялся:
– Товарищ… Весной на митинге… про народ жалели, приглашали к себе… припишите уж все семейство в партию… в коммунисты… с голоду подыхаем!..
Тебе повезло: попал ты на секретаря товарища Дерябы. Спросил тебя секретарь с наганом:
– А какой у вас стаж, товарищ?
Ты, понятно, простак, не понял, что над тобой смеются. Ты и слова-то того не понял. А если бы ты и понял, ну, что сказал бы? Твой стаж – полвека работы в море. Этого, старик, мало. Твой стаж – кривой бок, разбитый, когда ты упал в трюм на погрузке, руки в мозолях, ноги, разбитые зимним морем… и этого, чудак, мало! У тебя нет самого главного стажа – не пролил ты ни капли родной крови! А у того имеется главный стаж: расстреливал по подвалам! За это у него и колбасы вдоволь, за это и с наганом ходит, и говорит с тобой властно!