Не оборачиваясь и опустив голову, как будто дверь очень низка, Володя боком входит. Дверь закрывается. Телемахов садится на свое кресло у стола, выпивает стакан вина и искоса через очки смотрит на дверь. Затем переводит взгляд на княжну.
Людмила Павловна. Что вы, Прокопий Евсеич? Вы что-нибудь хотите сказать?
Телемахов. Дайте руку.
Берет протянутую руку, целует и, положив на стол, склоняется на нее лицом.
Людмила Павловна. Прокопий Евсеич, вы плачете? Не надо.
Телемахов (поднимая голову и садясь обычно). Пьян, оттого и плачу. Плачу, и кончено! И никто не смеет запретить мне плакать. И кончено. (Грозит пальцем по направлению спальни.) Пусть!.. и очень сожалею, скорблю душевно, что сам вот этой рукой… (трясет кулаком почти перед самым лицом княжны) не мог! И кончено… Княжна! Людмила Павловна. Что, Прокопий Евсеич?
Телемахов, молча и сам продолжая глядеть на княжну, показывает дверь, за которой Сторицын, и чертит указательным пальцем как бы круги.
Людмила Павловна (со страхом). Я не понимаю.
Телемахов (наклонившись и продолжая чертит пальцем). Скоро умрет. Сердце никуда. Скоро умрет.
Людмила Павловна. Этого не может быть!
Телемахов (утвердительно кивнув головой). Будет… Но что это?
На цыпочках, с выражением крайнего страха на лице и в походке, из спальни выходит Володя и останавливается, смотря назад.
Людмила Павловна. Что с ним?
Володя. Не знаю. Умирает, должно быть. Не знаю.
Почти повторяя движение Володи, но закрывая лицо руками, выходит Модест Петрович. Все со страхом смотрят на дверь. Широко раскрывая ее, выходит Сторицын, слепой к окружающему, страшный в своем выражении сосредоточенности и полной уже отрешенности от видимого. На нем короткий, не по росту, форменный сюртук Телемахова, ботинки грязны. Медленно, не оглядываясь, идет к двери.
Телемахов (трезвея). Куда ты?
Сторицын останавливается и мгновение смотрит назад, не видя.
Сторицын. Я иду! (Поднимает руку.) Слышишь?
В комнате мгновение полной тишины: слышнее яростные взвизги и глубокие вздохи ветра за окном, удары дождевых капель по стеклам. Сторицын поворачивается и идет с выражением той же сосредоточенности. Первые шаги тверды, но дальше силы изменяют — шатается — почти пробегает два шага и падает у самой двери. К нему подбегают.
Володя. Папахен! Папа! Папа!
Телемахов. Пусти. Подними голову, открой грудь. Не реветь, тихо.
Слушает, приложив голову к сердцу, затем отчетливыми шагами выходит на середину комнаты и останавливается спиной к трупу, решительно сдвинув ноги и яростно щипля бороду. Володя и Модест Петрович плачут.
Ложь-ложь-ложь! (Яростно кричит, грозя вверх кулаком.) Убийца?
Занавес
Темный осенний день. Дождь. На сцене одна из комнат кулабуховского проклятого дома: пустая, грязная, мерзкая. Рамы в больших барских окнах перекосились, видно, что от окон дует; два стекла в нижних долях рамы разбиты и заменены досточкой; гнилые обои местами отлипли и угрожающе нависают. Обстановки никакой, если не считать большого кухонного стола, как бы брошенного посреди комнаты, и нескольких случайных стульев. За окнами — окон всего три — в сетке дождя смутно различаются почерневшие углы и крыши надворных построек, за ними — голые стволы и ветви большого и старого сада.
При открытии занавеса, на сцене одна Василиса Петровна, кулабуховская экономка, — женщина с приятным лицом. Одета неряшливо и плохо, но волосы причесаны и подвиты. Сидит на кончике стола, глубоко задумалась о чем-то. Возле на столе под опущенной рукой лежит черное шерстяное платье.
Входит дворник Яков.
Яков. Что задумались, Василиса Петровна? Я пришел.
Василиса Петровна (не поднимая головы и не меняя позы). Да вот думаю все.
Яков. Ну, думайте.
Василиса Петровна. Холодно. Да, вот думаю все. Ты знаешь, Яков, сколько у меня денег было, сбережений моих?
Яков. Я частокольчик доломал, теперь дня на два топлива хватит. Затопить, что ли? Холодно тут.
Василиса Петровна. Потом. В сберегательной кассе лежало у меня триста пятнадцать рублей, да на руках было пятьдесят или сорок, не помню точно. Да заложила я платьев, браслетку золотую, ризу с иконы серебряную, машину швейную, две подушки настоящие пуховые и разного другого — всего на сто двадцать рублей. Да половину квитанций продала за сорок рублей: вот ты и сосчитай, Яша, сколько за два года вышло.
Яков. Здорово.
Василиса Петровна. Да уж так здорово, что завтра хоть на паперть идти! Ни копейки, Яша, нет. Думала это платье отнести, да в чем же я его понесу, самой надеть нечего, одно только приличное и есть… Ах, батюшки, а у знакомых-то я побрала денег, совсем забыла: рублей шестьдесят, не меньше. Вот забыла, вот забыла!
Яков. Да моих семнадцать рублей считайте.
Василиса Петровна. Совестно вспомнить, какая я глупая была! Я ведь вначале по первому разряду его содержала, думала, что он просто шутит или притворяется, чтобы испытать меня. Они ведь разные бывают, и особенно миллионеры: просто, думаю, фантазия, обижен родственниками, вот и придумывает. А оказалось-то и совсем серьезно: до последней нитки объел, как саранча! Холодно, Яша. О, Господи, шпалеры-то как обвисли. Каждый день на них гляжу, а все никак привыкнуть не могу… да и нельзя к этому привыкнуть. Что, дождь идет?
Яков. Идет. Надо рюмочку выпить, Василиса Петровна.
Василиса Петровна. Нет, Яков, не надо. А ты где достал?
Яков. У Феофана двугривенный выпросил. Надо рюмочку выпить, Василиса Петровна.
Василиса Петровна. Ведь я даже вина не пила, Яша: тебе трудно представить, а я чище всякой барыни ходила. Но вот тебе клятва моя, Богом клянусь: если мне это удастся и будут у меня деньги, ни одной капли в рот не возьму! Это такое унижение, Яков, когда женщина пьет, это так недостойно ее пола.
Яков. Налить?
Василиса Петровна (вздыхает). Ну, давай. Думала ли я когда-нибудь, Яшенька, что буду вот так сидеть… с Яшей-дворником и водку пить. Много мне гадалки гадали, а такого случая ни одна угадать не могла. Ух, как холодно, руки, ноги болят.
Яков. Согреешься!
Вынимает из кармана полбутылки водки и небольшой кабацкий и исщербленный по краям стаканчик, наливает и подносит Василисе Петровне.
Выкушайте на здоровье, Василиса Петровна.
Василиса Петровна. За твое здоровье, Яша. (Пьет и кашляет, покачивает головой.) Вот и выпила, Яша!
Яков. Что?
Василиса Петровна. Ив кого ты, Яша, такой рыженький уродился?
Яков. В отца, Василиса Петровна. У нас в роду все с краснинкой, а есть так и совсем красные. А что, не нравится?
Василиса Петровна. Нет, нравится, Яша! А я ведь не о платьях думала — сидела.
Яков. А о чем?
Василиса Петровна. А все о том. Надо кончать, Яков.
Яков. Что ж, кончим.
Василиса Петровна. Надо… завтра, Яша.
Молчание.
Яков. Что ж, можно и завтра. Какой завтра день?
Василиса Петровна. Кажется, — пятница, не помню. Дело в том, голубчик, что мы очень легко можем опоздать.
Яков. Митька-наследник опять мимо ворот прохаживался.
Василиса Петровна. Ну, да. Объявят они его сумасшедшим, тогда все пропало.
Яков. Хитрый он — не поддастся. (Смеется.) Нет, ты скажи, бабочка, что за чудеса: и сколько у нас в саду собак, со всей Москвы сбежались, рады мертвому месту — и мне-то страшно ходить. А он тебе целую ночь между собак бродит, и хоть бы одна его тронула. Царь собачий!
Василиса Петровна. Это правда, он очень хитрый. Он ужасный человек, Яков. И я думаю, что он вовсе не сумасшедший, но ведь не могут же наследники терпеть такое неприличие. Наконец и им деньги нужны: Дмитрий Николаевич очень, очень небогатый человек и в то же время очень расчетливый.
Яков. Жадный народ! И как можно деньги так любить, не понимаю я этого.
Василиса Петровна. Ну, ты многого не понимаешь, Яша. А что, Яша, еще рюмочка найдется? — Дай, пожалуйста. Одним словом, ты этого не понимаешь, Яков, это уж тонкая политика, но если бы они не боялись скандала, они б его давно ж желтый дом запрятали. Но вот что ужасно: видела я там в шкапу, действительно, деньги лежат, но если это все именные бумаги? Тогда прямо ужас! Есть такие бумаги, Яков, которых ни пустить в оборот, ни разменять нельзя и что тогда делать?