Когда поезд тронулся, Лена перекрестилась, Зинаида Сергеевна замахала батистовым платком под самым носом жандарма, стоявшего на платформе, а Зина со слезами на глазах высунулась из вагона и начала посылать воздушные поцелуи отцу, невзирая на двух жантильных офицеров, которые приняли её нежности на свой счёт и усердно отвечали ей тем же.
Мишель смотрел в окно вагона на удаляющийся Петербург, и ему не было жалко оставлять его. Когда город совсем скрылся из глаз, Зина окончательно расплакалась и воскликнула с пафосом:
— Что это, как мне грустно! Точно я никогда-никогда больше не увижу папы и Петербурга! Это страшная вещь!..
— Никакой вещи нет; всё вздор, Зиночка! — отозвался Мишель спокойно. — Скоро и в Петербург вернёмся. Не хочешь ли, я твои конфеты достану или книжку?
И в его голосе было столько спокойной уверенности, что Зина тотчас развеселилась и согласилась на его любезное предложение, заметив, однако же, с опасением, не рано ли приниматься за конфеты? Ведь только что отъехали.
На станции в Луге, где все выходили обедать, Зинаида Сергеевна почувствовала себя уже столь иностранной, что с величайшим пренебрежением объявила: «Как в России дурно кормят!» И с этой минуты пришла в самое радужное настроение, с каждою секундой чувствуя себя всё ближе и ближе к Парижу. Она курила пахитоски, перелистывала французскую книжку и беспрестанно пересчитывала свои мешки и дорожные несессеры.
Часы проходили, поезд мчался. Зинаида Сергеевна устала и томно объявила, что в Германии очень дурно кормят. Даже перспектива Парижа не оживляла её бодрости, и Мишель привёз мать в Берлин до такой степени раскисшею, что её пришлось чуть не ложками собирать, чтобы усадить в карету. Впрочем, в Берлине она скоро оправилась и, подкрепившись титулом Generalin [45] и вываренной говядиной с черничным вареньем, которыми её угощали в отеле, вскоре совсем приготовилась ехать далее.
Однажды утром, в последних числах мая, Мишель усадил мать и сестёр в вагон и проводил в Париж, а сам вечером того же дня выехал чрез Франкфурт в Эмс. Он добрался туда рано утром, в подавленном, апатичном настроении, и без всякой энергии принялся отыскивать будущее помещение для своей семьи. Зинаида Сергеевна ни за что не хотела жить в отеле и поручила ему нанять непременно отдельную виллу. В отеле «Четырёх башен», где остановился Мишель, его, конечно, заверили, что посетителей бездна, и ни одной свободной виллы не найдёшь. Вечером, в том же отеле, когда он выразил удивление по поводу возвышенных цен на кушанья, ему объяснили, что ввиду немноголюдного сезона и недостатка посетителей, все отели принуждены повысить цены. Мишель понял, что в этом благословенном месте он толку не добьётся, и отправился блуждать по Эмсу, с твёрдым намерением исходить весь городок до мельчайшей подробности, как по левому, так равно и по правому берегу реки.
Наконец, после нескольких дней тщетного блуждания, поиски его увенчались успехом: он нашёл небольшой домик с хорошеньким садом, носивший трогательное название «Vergissmeinnicht-villa» [46] и стоявший недалеко от курзала, обстоятельство, которое должно было привести его мать в величайшее восхищение.
Вилла состояла из очень кокетливого домика с мезонином, с двумя балконами и крытой террасой. В саду были и розовые беседки, и амур с отбитым крылом, и красивая платановая аллея, и вазы с настурциями. В ожидании приезда своих, Мишель тотчас же поселился в новой квартире и зажил спокойно, проводя время в мирной зевоте и блуждании по парку или по садику своей виллы и мечтая о возвращении в Россию и о «ней». Спалось ему плохо, и потому в шесть часов утра он с удовольствием отправлялся наслаждаться музыкой, наравне с прочими обитателями Эмса; а так как ему ничего не нужно было пить, то он и ходил по парку медленным шагом, безо всякой цели, слушая оркестр и критически оглядывая немощных и здоровых больных.
В одно прекрасное июньское утро, лениво бродя таким образом по парку, он наткнулся на двух дам, сразу обративших на себя его внимание. Они шли впереди его и громко говорили по-русски; голос одной из них показался ему очень знакомым. Где он слышал этот голос? Он поспешно прибавил шагу, обогнал их, оглянулся и в неистовом восторге воскликнул:
— Прасковья Александровна!..
Да, это была Прасковья Александровна Муранова, но значительно помолодевшая и изменившаяся. Её глаза, очерченные интересным оттенком бистра, ярко блестели на фоне удивительно лилейного лица, под защитой прехорошеньких новых бровей. На её взбитых волосах грациозно сидела маленькая шляпка, обвитая сиренью, которую игриво клевала парижская райская птица, а платье Прасковьи Александровны представляло собою восхитительное лиловое облако. Обновлённая девица очень мило вскрикнула от изумления и с энтузиазмом протянула Мишелю сиреневую ручку.
— Ах, monsieur Мишель, как я рада! У нас такой милый кружок петербургских знакомых, только вас недоставало!
У Мишеля замерло сердце.
— Вы здесь одни? — проговорил он в волнении.
— Одна, совсем одна! — жалобно заговорила Прасковья Александровна. — Кстати! Позвольте вас представить моей компаньонке, m-lle Синицыной. Анна Михайловна! Мой друг, monsieur Загребский!
Мишель позволил себя представить и раскланялся с молодой особой, чрезвычайно строгого вида, имевшей очень острый нос, тонкие губы и пронзительные глаза. Она была облечена в клетчатые одежды тёмных цветов, носила шляпку самого эмансипированного фасона и с решительным видом опиралась на коричневый зонтик.
Мишель предложил руку Прасковье Александровне и нерешительно спросил, где же её брат?
— Ах, он там в деревне киснет, оранжереи перестраивает! Но объясните мне, ради Бога, какими судьбами вы очутились здесь? Такая приятная случайность!
— Мать у меня больна… — начал было Мишель.
— Больна? Скажите, пожалуйста, какой неприятный случай! И вы приехали сюда?
— Я здесь пока один; приготовил квартиру и жду maman с сёстрами…
— Они ещё не приехали? Ну, скажите, какая жалость! Вы, должно быть, умираете от скуки, бедный молодой человек! Какое счастье, что я вас встретила… У вас здесь есть знакомые? — затараторила Прасковья Александровна.
— Нет, знакомых нет, но…
Мишель небрежно осведомился о здоровье её племянницы.
— Софи? Merci, здорова совершенно. Страшно загорела и подурнела ужас! Уж я ей сколько говорила: «Ты, душечка, окончательно испортишь цвет лица, если не будешь избегать солнца»… Надо вам сказать, что я старше её, — обязательно сообщила Прасковья Александровна, — а между тем, посмотрите, какой у меня цвет лица!
«Полтора рубля банка», — подумал Мишель с негодованием.
— А что ваша племянница не скучает? Деревня ещё не надоела ей?
— Ей? Нет, у неё самые странные вкусы; ей деревня никогда не надоест. Вот я — другое дело. У меня такая живая природа, я так привыкла к цивилизации, что решительно не могу жить в деревне: сейчас начинаю тосковать, так меня и тянет в Европу!
— А давно вы оставили ваших?
— Я здесь очень недавно, всего несколько дней, как из России. Я выехала из Петровского в последних числах мая; так мне там надоело, вы не поверите! Ну, вот я и дома: я живу в Hôtel Royal, надеюсь, что вы ко мне? Русским чаем вас угощу… Так приятно вспомнить родную землю!
Мишель принял приглашение и несколько времени ещё слушал рассказы Прасковьи Александровны. На прощанье, он должен был дать ей два обещания: во-первых, посетить её опять в скором времени, а во-вторых, помнить, что она известна в Эмсе отнюдь не в качестве девицы, но как молодая вдова, и при случае называть её сообразно этому обстоятельству «фрау», а не «фрейлейн». Она с жаром объясняла, что это необходимо ради её удобства и для сохранения приличий. Сохрани Бог, если в Германии узнают, что такая одинокая особа «ещё» девица! Мишель обещал то и другое и отправился домой в самом лучшем расположении духа, так как услыхал от Прасковьи Александровны, что в Петровском не было «ни души», и проч. Прасковья Александровна уверяла между прочим, что о нём вспоминают ежечасно и говорят ежеминутно; а это было ему очень приятно, хотя он и чувствовал, что она врёт.
Время прошло незаметно до середины июня, когда приехали его сёстры и мать. Последняя немедленно познакомилась с Прасковьей Александровной: обе дамы нашли друг друга очаровательными и заключили дружеский союз, хотя за глаза каждая отзывалась о новой приятельнице в несколько саркастическом тоне. Обе рассказывали знакомым одна про другую, что она «ужасно молодится и воображает о себе». К этому Зинаида Сергеевна прибавляла: «mais bonne fille au fond, cette vielle Pachette»; а Прасковья Александровна присовокупляла: «Передние зубы вставлены, душечка, уж я вижу… И тянется — страх!..» Это, конечно, не мешало им быть друзьями.
К несчастью, Прасковья Александровна почти не получала писем из дому; только короткие уведомления, что все здоровы. Мишель очень сожалел об этом; но и то было хорошо, что с Прасковьей Александровной можно было поговорить о предмете его страсти. Однажды он чуть было не признался ей в своей любви к её племяннице, но остановился на полдороге, заметив вовремя, что Прасковья Александровна не на шутку приняла его чувства на свой счёт и собралась упасть к нему на грудь, чуть только он выскажется яснее.