И чуть только его укрыли, как он требовал, так сейчас же из-под простыни запели два человека: сначала пела очень слабая и печальная старушка, а ей сразу бойко отвечал веселый старичок.
Старушка выпевала под грустный аккомпанемент:
Дедушка-а, Си-идор Карпови-ич!
Да когда-ж ты буде-ешь уми-ирать?
А дед превесело отвечал совсем другим голосом:
В середу, бабушка, – в середу,
В середу, Пахомьевна, – в середу!
И дед не только пел, но он присвистывал и прищелкивал перстами, а бабка начинала хныкать и опять заводила:
Дед отхватывал:
Блинками, бабушка, – блинками,
Блинками, Пахомьевна, – блинками!
И тут дед притопывал и соловьем свистел, а баба со слезами спрашивала:
Дед учил:
По миру, бабушка, – по миру,
По миру, Пахомьевна, – по миру.
И, разрешив эту задачу, дед хохотал и заливался, а когда старуха пропела с ужасом, что «по миру собаки злы», то дед уже выбивал по гитаре трепака, а сам пел:
С палочкой, бабушка, – с палочкой,
С палочкой, Пахомьевна, – с палочкой!..
Это Павлушино представление всех разутешило и сразу же завоевало ему у нас всеобщее благорасположение, в силу которого с этих пор в нашем доме начали Павлом интересоваться и угощать его.
А он к нам «на привет» заходил и принес с собою несколько веселых минут, с которыми мы, сидя в сугробах и слыша одни жалобы на голод, совсем было раззнакомились.
Павел принес первое обновление в замершую жизнь, и бывал он у нас нередко, потому что с того случая, как приобрел гитару, он стал все ходить к Кромсаю, и это моему отцу показалось нехорошо, и он сказал Павлуше:
– Ты Кромсая, смотри, берегись!.. Кромсай – вор-мужик!
Но Павлуша за Кромсая заступался и говорил, что он его «дурному не научает». И у них с Кромсаем завязалась тесная дружба, а к тому же в посту на Кромсая нашло благочестие и рачительство: он пришел к священнику и сказал, что вот у них дома ни у кого хлеба нет, и муки к Благовещенью собрать не у кого, и того гляди опять в этот год придется без просвир сеять; а потому Кромсай надумал – ехать на своей лошади к родным, в сытые места, и там муки напросить, а кстати самому в городе от куричьей слепоты и от вередов лекарства попросить. Но, как собирать муку на просфоры есть дело церковное, то Кромсай просил отпустить с ним «во свидетелях» дьячка Павла. Священник на это согласился, и они поехали вдвоем «в сытые места» на четвертой неделе великого поста, но к Благовещению не возвратились. Ждали их нетерпеливо, но напрасно.
Ждали их по-пустому до самого праздника, но зато как только отпели святую заутреню и попы стали в ряд посреди церкви с лукошками, чтобы все люди подходили к ним христосоваться и класть яйца, то вдруг подошел с желтым, в луке крашенным яйцом и Кромсай.
– Христос воскресе, – говорит, – батюшка; держи яичко.
– Воистину воскресе! – отвечает священник и от радости, не выдержав, тут же стал его спрашивать: – Когда явился?
– А вот в самую в заутреню: когда ты звонить зачал, так я еще за лощиной был… Путался… Чуть, брат, не залился.
– Ну-у! А Павел где ж?
– Ей же ты богу! Мерин-то мой насилу, брат, выскочил!
– Скажи пожалуй!.. Ну, а Павел где ж?
– Его, брат, уж нетути!
– А где же он?
– Он не приехал.
Дальше говорить было нельзя, потому что это задерживало движение подходящих христосоваться крестьян, и дьякон, заметив непорядок, сказал: «не препятствуйте», а Кромсаю добавил: «Удались!» Тогда священник велел Кромсаю войти в алтарь и подождать, пока он с народом «отцелуется». И когда все люди отцеловалися и священник стал в алтаре разоблачаться, то Кромсай поведал ему, что «Павел в городу остался».
– Для чего же он остался?
– Да вот… Сказал мне: «Ты, говорит, поезжай, – а я, говорит, останусь».
– А зачем?
– «Потому, говорит, что мне надо себе… другое приделение».
– Ну, и ты его приделил?
– Не я, а он сам приделился.
Священник подвел Кромсая к окну, из которого видны были могилки, и говорит:
– Всмотрись-ка да «помяни грубы – они вечны домы»: долго ли нам жить-то остается?.. Куда ты Павлушку дел?
Кромсай понял, какое смущение запало в душу священника, и отвечал ему с широкой улыбкой:
– Что ты… Полно, батя!.. Неужли ты думаешь, что я Павлуньку загубил? Жив Павлунька!
– Ты подумай: у него мать Фаптея древняя. Если ей о сыне что-нибудь ужасное сказать – она помрет!..
Но ужасного ничего не было.
Кромсай рассказал только следующее: когда они с Пустоплясом выехали, то Пустопляс будто «все на самого себя обижался». «Что, – говорит, – дядя Кромсай, рассуди ты, какой я неахтительный, что никто меня очень не обожает! И всего у меня средства только одна старушка есть, только к ней к одной у меня есть и жалость на земле, – так что ни для кого, как для нее, я бы даже и в солдаты… Ведь я могу на Кавказ пойти и в офицеры выйти». А Кромсай ему и помог начать всю эту карьеру; он свел его к Николаю Андрееву Воробью, старинному орловскому маклеру, или «сводчику», а тот его как в хоровод завел и «определил идти по найму за бакалейщикова сына».
Священник, услыхав неожиданно такую развязку, молча присел на сундучок и только глаза на Кромсая выставил.
– Ну, ты, – говорит, – брат, жиган! недаром, видно, тебя вором кличут!
– А что же «кличут»!.. Кличут-то меня разно кличут, а у кого я что-нибудь украл? ан я ничего не украл, а живу честно и благородно. Павлунька не так пошел, а семьсот серебра получил деньгами, да что еще, брат, гульбы было… Вот бы ты посмотрел!.. А он еще сто рублей прислал матери.
– Ну, лучше бы уж ты у него все последнее с плеч украл, чем этакое добро ему сделал.
– Чего он хотел, то ему и сделано… Чего ты на меня!..
– Ты, Кромсай, жиган, ты нехороший, дурной человек!
– Что ты это?.. за что?.. Разве пропал Павлушка? Он пошел служить богу и великому государю… Ты, сделай милость, в этом оставь меня!
– А сто рублей матери-то его… целы у тебя?
– А ты почем знаешь?
– Верно, не целы?
– Ну, если тебе открыто, то что же спорить… Не целы!
– Вот ведь какая твоя совесть!
– Что же совесть!.. Я их вез и довез до самой лощины. А тут звон услыхал и в зажор сел… Сделай милость – это хоть и на тебя доведись: провались хоть и ты под снег, так небось все покинешь, а одну свою душу начнешь спасать! Мерин биться стал… Я, брат, весь растерялся:
и два куля хлеба при мне были, – вез на просвиры, – и те оба там в зажоре погубил.
– Там и деньги пропали?
– Все там осталось. Тридцать рублей, которые вез бумажками, те как на кресте были привязаны, так они и уцелели, а семьдесят, которые были серебряными монетами: рубли и полтинники – с сапогом вместе снялись и из-за голенища потонули.
Священник выслушал, поднялся с места и сказал Кромсаю:
– Ну да и подлец же ты!
– Хорошо, что хоть ты честный! – вздохнул Кромсай.
– Ну смотри же: вспомни мое слово – за это разразит тебя Бог!
Это над Кромсаем очень скоро и исполнилось.[3]
Во вторник на Фоминой неделе, никому не в примету, с какой стороны, взялась на небе серая тучка, и вдруг начала темнеть, расти и пучиться, и расползлась страшно, приняв такие очертания, как баснословный пард или перуносный змей с лапами, и полезло это чудище прямо-прямешенько на Кромсаев двор. Это все видели. И как только туча надошла над Кромсаем, так она сейчас же сверкнула огнем и ударила прямо в чулан, в то место, где у Кромсая была примощена короватка, на которой он спал, а под короваткой стояла у него заветная коробья, раскрашенная цветами и под лаком. Все это так «феварком и загорелося». Но при этом еще показалось удивительно, что из всего добра, которое тут было и которое сгорело, – выкинуло вверх только одну доску от цветной коробьи, и когда она упала на землю и ее осмотрели, то увидали, что к ней прилипло несколько штук копеечек, и все их раскинуло треугольником, а как раз посредине угла сидел серебряный рубль, – будто глаз глядел.
Как увидали это люди, то все удивилися и заговорили: «Это чудо! надо это показать священнику». И показали. А священник посмотрел и Кромсаю перстом погрозил.
Тогда Кромсай побледнел и стал каяться, что он утаил у Фаптеи семьдесят рублей и что они были целы и береглись в узелке под подушкою, да вот это их-то молоньей и раскинуло, и эти монетки, которые влипли в доску, действительно были из тех утаенных денег.
А когда после пожара стали разгребать пепел, то нашли слиток серебра и возле него другое чудо: деньги сплавились, а возле них лежала остывшая «громовая стрела», или «чертов палец».
Кромсай от этого пришел в такой ужас, что сейчас же стал жертвовать этот слиток на церковь, но священник недоумевал: можно ли брать эти деньги, так как «наемщик», или заместитель в солдатах, почитался тогда в народе за что-то очень гадкое и приравнивался ко «псу продажному» (хотя псы себя никогда не продают). А во Второзаконии (XXIII, 18) есть запрещение: «да не принесеши и храм мзды блудничи и цены песии»; но благочинный это разрешил. Он сказал, что «Второзаконие действовало при Ветхом завете, а теперь, при Новом, – все новое».