И с такими словами скакнул купец Иван в море.
— Тут ему и креста на могиле негде поставить… — закончила бабка. — А Буян-остров и ныне стоит. Я там была, брагу пила, сдуру оттуда вылезла, да умишка с собой не вынесла!..
Иванка, прослушав бабкину сказку, молчал.
— Другую сказать? — шепчет бабка.
Иванка опять смолчал.
— Уснул? Ну, ин спи…
Иванка знал, что бабка перекрестила его, слышал, как влезла она на печку, и притворился, что спит, но не спал. Ему было бы жаль заснуть в этот час.
«Тут ему и креста на могиле поставить негде!» — про себя повторил Иванка чудесный конец сказки.
Синяя гладь лежит в море, тихая и спокойная. Негде поставить креста на могиле… Но вместо могильного холма встает над морем остров Буян… Синее небо над островом, синее море кругом… Тихо плещется синее море, качает лодку, в лодке лежит Иванка, глядя в синее небо… Легкие, как пушок, плывут облака…
4
Первушке наскучила тихая церковная жизнь. Он невзлюбил ни работать в церкви, ни сидеть за росписью горлачей и блюд. Он начал отлынивать от всякого дела, а когда Истома напоминал ему о работе, Первушка презрительно подергивал плечами. Его тянуло в буйные толпы боярских людей, чтобы можно было скакать в седле, носить при себе плеть, топорок и саблю, пестро одеваться и сладко есть.
Эти мысли стали тревожить его с той поры, когда при встрече королевича боярский холоп перетянул его плетью и смял конем. У иного бы это вызвало злобу на всех бояр и боярских людей, а Первуньку вдруг самого потянуло в холопы…[69]
— Не ведаешь, что затеваешь, — сурово сказал Истома. — Честную жизнь менять на боярщину! Я счастьем считаю, что не попал в кабалу.
— Не перечь, батя, тошно! Хочу разгуляться! — Первунька задорно тряхнул головой.
— Краше уж в казаки пойти — воли не потеряешь. Либо в стрельцы…
— Знаю, куда пойти: пойду на Москву, заложусь в боярщину, приоденусь… Шапку хочу соболью, кафтан красный бархатный с галуном, жемчуг на пуговицы… Сказывают, угодишь боярину — и пожалует!
— Какому попадешь, а то, слыхал я, жалуют на боярских дворах кнутом по субботам.
— Спина своя! Может, мне кнут по нраву!
— Жалко, я раньше не знал! — вздохнул Истома. — Я б тебя хлеще сек, авось ты б разумней взрос…
— Поздненько схватился, батя! — усмехнулся Первушка, теребя пушистую бородку. — Теперь благослови-ка в путь.
— Бог благословит, — со вздохом согласился Истома, — спроси у матери…
Авдотья в слезах благословила сына.
Иванка восхищался братом. Он казался Иванке удалым красавцем. Голубоглазый, кудрявый, с писаным ртом и светлой мягкой бородкой, статный, тонкий… «Вот бы таким возрость!» — думал Иванка.
Несколько дней Первушка искал попутной работы, чтобы идти в Москву не за свой счет. И когда, веселый и довольный, пришел он домой, бабка Ариша внезапно возвысила голос:
— Видела ныне, кто тебя порядил: гад-человек, глаза без ресниц, как антихрист!.. Омманет тебя он, Первуня! Знаю, лихой человек! И Москва лиха…
— А ты, стара, не суйся, когда не спрашивают! — со злостью воскликнул Первушка, заметив испуганный взгляд матери и опасаясь новых назойливых уговоров. — По тебе, что рыжий, то и лихой… Сам знаю, к кому ряжусь! И бачка того человека ведает! Филипп Шемшаков бачку выручил, когда лихо было.
— И впрямь бы молчала, стара квакуша, — вмешался Истома. — Беду накликаешь! Тот человек мне издавна друг и добра желает, а рожей не вышел — его беда! Да и отколе тебе ведать Москвы: не царская кума — побируха! Пошто на малого страх нагоняешь! Не с робким сердцем в дорогу пускаться!
Бабка Ариша смирилась и замолчала. Как ни бедняк, как ни простой человек — Истома был глава семьи и хозяин…
Истома, как и Первушка, не понимал, что Филипп Шемшаков доволен отправить Первушку подальше от Пскова, а главное — дальше от дочери Глани, которая ради красавца звонарева сына стала в последнее время не по-девически богомольна.
Правда, Первушка в своей тоске по богатству и буйному разгулью не замечал девических вздохов и внезапного румянца, озарявшего щеки Глани, не замечал украдчивых взглядов ее из-под темных ресниц, и это было единственным утешением Филипки, который видел, что дочь совсем не хочет глядеть на хорошего жениха из добрых посадских людей — Федора Головлева, вдового торговца шорным товаром. Раньше она мирилась с мыслью пойти за вдовца, теперь же не хотела и слышать… Надо было убрать Первушку с дороги. Как знать — вдруг завтра и он заметит девичью красу и загорится, как Гланя!.. Потому Филипп Шемшаков с особою радостью порядил Первушку в Москву — провожать обоз с товаром псковского дела…
Шли святки…
После крещенья[70] Первунька покинул дом. В последний раз он зашел домой уже готовый в дорогу, с саблей и плеткой у пояса. Вся семья в торжественной тишине присела на лавки. Потом поднялись, перецеловались. И вдруг рывком, круто Первунька шагнул за порог.
— Будет удача — дам весть, — выходя, напоследок пообещал он, с этими словами его только клуб морозного пара ворвался в дверь со двора.
Авдотья словно лишь в этот миг очнулась от забытья и, причитая, кинулась вдогонку… Все вереницей потянулись за пой на крыльцо…
Первунька уже шагал через реку, направляясь к Власьевской башне. Он не обернулся. Заломив набекрень шапку, он выступал, словно любовался собой. Иванка не слышал материнских причитаний и с бьющимся завистью сердцем глядел на брата, пока тот не скрылся во Власьевских воротах…
5
Когда Первушка ушел, Истома понял свою ошибку: сын потому отбился от дома, что не было у него в руках своего дела. Посадский наймит почти тот же холоп. Чтобы выбиться в люди, надо иметь в руках свое ремесло. И Истома отдал Иванку в ученье к соседу Прохору Козе, надеясь, что вместе со своим неразлучным другом Кузей сын будет прилежней к делу…
Гончарное ремесло не очень привлекало Иванку, но ему нравилось узорить посуду. Это выходило у него удачней, и Прохор Коза возлагал на него эту часть работы, тем более что Кузя делал это с ним вместе охотно. Ребята вдвоем выписывали все те же и те же травы и листья, изредка отступая от привычного узора.
Как-то раз Кузя пустил на блюде по кругу вместо цветов слова из молитвы: «Хлеб наш насущный даждь нам днесь».
«Хлеб-соль ешь, а правду режь», — вывел Иванка на другом точно таком же блюде.
Прохор Коза продал блюда. И в следующий раз наказал ребятам расписывать блюда грамотой. Грамота была ему самому недоступна, как была она дивным искусством и для покупателей посуды. Но покупатели потянулись к этому хитрому новшеству, сами спрашивая «грамотных» блюд.
«Яко насытил еси земных твоих благ», — написал Кузя на хлебнице.
«Дал бог зубы, даст и хлеба», — написал Иванка на своей.
«Взгляните на птиц небесных — не сеют, не жнут, а сыты бывают», — вывел Кузя на миске.
Слава о новой затее псковского горшечника прошла по торгу и дошла до монахов. Игумен[71] Мирожского монастыря[72] прислал к Козе монастырского трудника[73], наказав явиться к нему.
Прохор Коза воротился домой из монастыря довольный. Он получил от обители заказ изготовить на монастырские нужды разной посуды, украсив ее «молитвенными и добрыми речениями».
Истома и Прохор хвалили ребят за хорошую выдумку.
— От дедов и прадедов брали приклад на узоры и травы. Чаяли, так и во веки веков все правнуки будут суда узорить, ан мудрецы наши вона чего умудрили!
И Кузя с Иванкой гордились своей выдумкой.
Ни Коза, ни Истома не могли уже помогать им в этой работе, и Коза, несмотря на то что в порядной записи не было сказано ничего об уплате Иванке раньше пяти лет, стал платить ему деньги.
— Вот и кормилец возрос тебе, мать! — приговаривал довольный Истома.
— Совесть в Прохоре есть — живой души человек: никто с него не спрошал, а он добром деньги малому платит! — удивлялся он честному обычаю Козы.
Прохор Коза запускал свой волчок с утра до ночи. Ему помогал Истома, а Кузя с Иванкой стали полными хозяевами росписи и узоров. Тут были и горлачи, и торели, и хлебницы, и солоницы, и кружки, и кувшины, и миски, и печные горшки, и крынки всех видов.
Когда дело дошло до винного горлача, Кузя не знал, какое же — молитвенное или доброе — речение написать на винной посуде. Ребята обратились за советом к пароменскому дьячку, который учил Кузю грамоте.
— Пиши: «Его же и монаси приемлют», — посоветовал дьячок.
Кузя написал.
«В кабаке родился, в вине крестился», — вывел Иванка на другом горлаче.
Не зная грамоты, Истома и Прохор спрашивали ребят, что где написано. Когда дошло дело до Иванкина горлача, он понял, что на этот раз ему может попасть за написанное.
— «Каково винцо, таково и здравьице», — соврал он.