Пустопляс сейчас же этим соблазнился - пошел к Кромсаю и взял гитару, на которой еще уцелели четыре струны. Павлуша подстроил, как знал, - эти четыре струны и заиграл сначала у Кромсая, а потом, проходя мимо нас, зашел в людскую и там привел всех, в восторг своею игрою и подпеваньями.
Девушки донесли матушке, что он "такие шутки делает, что и смотреть нельзя".
А как мы тогда все уже очень наскучалися, то весть о веселом человеке показалась нам заманчивою, и Павлуша-дьячок был приглашен в комнаты, где действительно произвел очень значительные вещи, которые должны были свидетельствовать о его больших дарованиях.
Он пел много веселого и заунывного и, наконец, дал целое представление во вкусе братьев Давенпортов, славу которых он мог бы упредить за целые сорок лет.
Павлуша, между прочим, представил у нас, с гитарой комическую сцену, имевшую соотношение с претерпеваемым бедствием, то есть с голодом, - и тем "заставил самое горе смеяться". Для этого он сел в темноватом конце комнаты на: стул, взял свою гитару о четырех струнах и велел покрыть себя простынею.
И чуть только укрыли, как он требовал, так сейчас же из-под простыни запели два человека: сначала пела очень слабая и печальная старушка, а ей сразу бойко отвечал веселый старичок.
Старушка выпевала под грустный аккомпанемент:
Дедушка-а, Си-идор Карпови-ич!
Да когда ж ты буде-ешь уми-ирать?
А дед превесело отвечал совсем другим голосом:
В середу, бабушка, - в середу,
В середу, Пахомьевна, - в середу!
И дед не только пел, но он присвистывал и прищелкивал перстами, а бабка начинала хныкать и опять заводила:
Чем тебя помина-ать?
Дед отхватывал:
Блинками, бабушка, - блинками,
Блинками, Пахомьевна, - блинками!
И тут дед притопывал и соловьем свистел, а баба со слезами спрашивала:
Где мучицы взять?
Дед учил:
По миру, бабушка, - по миру,
По миру, Пахомьевна, - по миру.
И, разрешив эту задачу, дед хохотал и заливался, а когда старуха пропела с ужасом, что "по миру собаки злы", то дед уже выбивал по гитаре трепака, а сам пел:
С палочкой, бабушка, - с палочкой,
С палочкой, Пахомьевна, - с палочкой!..
Это Павлушино представление всех разутешило и сразу же завоевало ему у нас всеобщее благорасположение, в силу которого с этих пор в нашем доме начали Павлом интересоваться и угощать его.
А он к нам "на привет" заходил и принес с собою несколько веселых минут, с которыми мы, сидя в сугробах и слыша одни жалобы на голод, совсем было раззнакомились.
Павел принес первое обновление в замершую жизнь, и бывал он у нас нередко, потому что с того случая, как приобрел гитару, он стал все ходить к Кромсаю, и это моему отцу показалось нехорошо, и он сказал Павлуше:
- Ты Кромсая, смотри, берегись!.. Кромсай - вор-мужик!
Но Павлуша за Кромсая заступался и говорил, что он его "дурному не научает". И у них с Кромсаем завязалась тесная дружба, а к тому же в посту на Кромсая нашло благочестие и рачительство: он пришел к священнику и сказал, что вот у них дома ни у кого хлеба нет, и муки к благовещенью собрать не у кого, и того гляди опять в этот год придется без просвир сеять; а потому Кромсай надумал - ехать на своей лошади к родным, в сытые места, и там муки напросить, а кстати самому в городе от куричьей слепоты и от вередов лекарства поспросить. Но как собирать муку на просфоры есть дело церковное, то Кромсай просил отпустить с ним "во свидетелях" дьячка Павла. Священник на это согласился, и они поехали вдвоем "в сытые места" на четвертой неделе великого поста, но к благовещению не возвратились. Ждали их нетерпеливо, но напрасно.
XIII
Ждали их по-пустому до самого праздника, но зато как только отпели святую заутреню и попы стали в ряд посреди церкви с лукошками, чтобы все люди подходили к ним христосоваться и класть яйца, то вдруг, подошел с желтым, в луке крашенным яйцом и Кромсай.
- Христос воскресе, - говорит, - батюшка; держи яичко.
- Воистину воскресе! - отвечает священник и от радости, не выдержав, тут же стал его спрашивать: - Когда явился?
- А вот в самую в заутреню: когда ты звонить зачал, так я еще за лощиной был... Путался... Чуть, брат, не залился.
- Ну-у! А Павел где ж?
- Ей же ты богу! Мерин-то мой насилу, брат, выскочил!
- Скажи пожалуй!.. Ну, а Павел где ж?
- Его, брат, уж нетути!
- А где же он?
- Он не приехал.
Дальше говорить было нельзя, потому что это задерживало движение подходящих христосоваться крестьян, и дьякон, заметив непорядок, сказал: "не препятствуйте", а Кромсаю добавил: "Удались!" Тогда священник велел Кромсаю войти в алтарь и подождать, пока он с народом "отцелуется". И когда все люди отцеловалися и священник стал в алтаре разоблачаться, то Кромсай поведал ему, что "Павел в городу остался".
- Для чего же он остался?
- Да вот... Сказал мне: "Ты, говорит, поезжай, - а я, говорит, останусь".
- А зачем?
- "Потому, говорит, что мне надо себе... другое приделение".
- Ну, и ты его приделил?
- Не я, а он сам приделился. Священник подвел Кромсая к окну, из которого видны были могилки, и говорит:
- Всмотрись-ка да "помяни гробы - они вечны домы": долго ли нам жить-то остается?.. Куда ты Павлушку дел?
Кромсай пенял, какое смущение запало в душу священника, и отвечал ему с широкой улыбкой:
- Что ты... Полно, батя!.. Неужли ты думаешь, что я Павлуньку загубил? Жив Павлунька!
- Ты подумай: у него мать Фаптея древняя. Если ей о сыне что-нибудь ужасное сказать - она помрет!..
Но ужасного ничего не было.
Кромсай рассказал только следующее: когда они с Пустоплясом выехали, то Пустопляс будто "все на самого себя обижался". "Что, - говорит, - дядя Кромсай, рассуди ты, какой я неахтительный, что никто меня очень не обожает! И всего у меня средства только одна старушка есть, только к ней к одной у меня есть и жалость на земле, - так что ни для кого, как для нее, я бы даже и в солдаты... Ведь я могу на Кавказ пойти и в офицеры выйти". А Кромсай ему и помог начать всю эту карьеру; он свел его к Николаю Андрееву Воробью, старинному орловскому маклеру, или "сводчику", а тот его как в хоровод завел и "определил идти по найму за бакалейщикова сына".
Священник, услыхав неожиданно такую развязку, молча присел на сундучок и только глаза на Кромсая выставил.
- Ну, ты, - говорит, - брат, жиган! недаром, видно, тебя вором кличут!
- А что же "кличут"!.. Кличут-то меня разно кличут, а у кого я что-нибудь украл? Ан я ничего не украл, а живу честно и благородно. Павлунька не так пошел, а семьсот серебра получил деньгами, да что еще, брат, гульбы было....Вот бы ты посмотрел!.. А он еще сто рублей прислал матери.
- Ну, лучше бы уж ты у него все последнее с плеч украл, чем этакое добро ему сделал.
- Чего он хотел, то ему и сделано... Чего ты на меня!..
- Ты, Кромсай, жиган, ты нехороший, дурной человек!
- Что ты это?.. за что?.. Разве пропал Павлушка? Он пошел служить богу и великому государю... Ты, сделай милость, в этом оставь меня!
- А сто рублей матери-то его... целы у тебя?
- А ты почем знаешь?
- Верно, не целы?
- Ну, если тебе открыто, то что же спорить... Не целы!
- Вот ведь какая твоя совесть!
- Что же совесть!.. Я их вез и довез до самой лощины. А тут звон услыхал и в зажор сел... Сделай милость - это хоть и на тебя доведись: провались хоть и ты под снег, так небось все покинешь, а одну свою душу начнешь спасать! Мерин биться стал... Я, брат, весь растерялся: и два куля хлеб а при мне были, - вез на просвиры, - и те оба там в зажоре погубил.
- Там и деньги пропали?
- Все там осталось. Тридцать рублей, которые вез бумажками, те как на кресте были привязаны, так они и уцелели, а семьдесят, которые были серебряными монетами: рубли и полтинники-с сапогом вместе снялись и из-за голенища потонули.
Священник выслушал, поднялся с места и сказал Кромсаю:
- Ну да и подлец же ты!
- Хорошо, что хоть ты честный! - вздохнул Кромсай.
- Ну смотри же: вспомни мое слово - за это разразит тебя бог!
Это над Кромсаем очень скоро и исполнилось. {Наемный заместитель рекрута, которому следовало идти "в службу по очереди или по жеребью, почитался в народе за человека не только "пропащего", но и презренного: о наемщике никогда не говорили с жалостью, а всегда, как о палаче, говорили с омерзением, и от солдат ему не было иной клички, как "продажная шкура". Иметь общение с наемщиком считалось так же противно, как иметь общение с палачом, которому, по мнению простолюдинов, будто даже "не дают причастия". А как таково было всеобщее презрительное отношение к этим людям, то, разумеется, об этом знали и сами те, кто нанимался в солдаты, и потому, за весьма редкими исключениями, это были "люди отчаянные" - зашалившиеся, загулявшие, сбившиеся с пути или чем-нибудь особливо несчастные, по какому-нибудь роковому стечению семейных обстоятельств стремившиеся к погибели. Эти последние и составляли жалостное исключение, да к их числу можно еще придать "крепостных", которые, впрочем, могли наниматься только с согласия своих владельцев, и то после рискованной процедуры с освобождением их на волю. Случалось, что вольный человек "выкупал крепостного" с тем, чтобы он после пошел в рекруты за детей этого капиталиста, и выкупаемый крепостной обещался это исполнить, но, получив отпускную в свои руки, отказывался от "охотничания" и предлагал выкупщику отработать заплаченные за него деньги или - еще проще - благодарил его и уходил иногда с обещанием "помолить бога", а еще чаще с бранью и насмешкою. Нанявшийся же "распутник" с распутства начинал и в распутстве продолжал все время своего "сговора" с хозяином. Зачинал это в Орле пропащий парень с того, что появлялся в безобразном и, всего вероятнее, в безумном состоянии, в торговый день, (в пятницу), на Ильинской площади и, остановясь у весов, кричал громким голосом: "Жару!" Его "схватывали хваты" и сейчас же "мчали" его в близстоявший "Подшиваловский трактир" и сразу же "поддавали ему жару", то есть поили его водкою и приглашали для "куражения" его подходящего свойства женщин, или "короводниц", имевших вблизи свое становище у мостика на Перестанке. Хороводницы, или "короводницы", являлись скоро, и не одна, а две или три, из самых отчаянных и самых бесстыжих - "согласных с охотником гулять". Они сейчас же брали пьяного парня в свои раздольные объятия и, обласкав его "до воли", начинали его "вывозить". Обвязав его красными платками, его везли "катать" на извозчике, причем "короводницы" держали охотника на сиденье извозчичьих дрожек или саней, а сами лепились вокруг него, обнимали его, и громко пели бесстыжие песни, и говорили в народ сальности, и дергались, и приплясывали; а окураженный ими охотник сидел осовелый как дурак или по временам безумно вскрикивал и вопил: "Еще жару!" Таким образом, парень уже был афиширован на весь город. А в это время, как одни хваты его так "окручивали", другие уже приискивали хозяина, которому наемщик нужен, и сдавали его ему с вознаграждением себя за труды и за расходы по всей первоначальной обстановке дела. Такая безобразная гульба продолжалась все время до сдачи наемщика в рекруты, и он "давал себя знать" своему хозяину, который вынужден был исполнять все выдумки и капризы пропащего парня и тотчас же бросал его, когда тому забривали лоб и он делался "продажною шкурою", которую на службе очень любили "выколачивать". До этого "погибельного состояния" человека доводили всегда при необходимом и неизбежном участии женщин, именно сих вышеназванных "короводниц", которые чаще всего сами и наводили слабых людей "на эту путь", то есть научали их кричать: "Жару!" Склонного к загулу дьячка Пашу очень нетрудно было провести этим путем, что Кромсай, вероятно, и обделал. (Прим. автора.)}