- Ну чего ты, чего? - сказала Евдокия, когда Павел и Клавдия ушли наверх. - Брат на фронт уезжает, а ты грубишь.
- Подумаешь, разнежничались! - ответила Катя. - Я сама еду на фронт. Не говори мне ничего! - крикнула она. - Вот уеду и вернусь, посмотришь обязательно вернусь!
- Тьфу, верченая, - сказала Евдокия с негодованием. - Ты не знаешь, как и ружье-то держать.
- Во-первых, мама, знаю; только оно называется не ружье, а винтовка.
- А кроме того, - сказал четырнадцатилетний Саша, находившийся тут же и напряженно слушавший, - Кате самое правильное идти по своей части: связисткой.
- Ты знаешь, что ей самое правильное! - сказала Евдокия. - Это же бог знает что - чтобы девушка на войну шла.
Катя молчала, только вода плескалась в корыте.
- Отец знает? - спросила Евдокия.
Он уже знал. Ему на заводе сказали, что Катя подала заявление о своем желании отправиться в действующую армию. Евдоким только кивнул - говорить было нечего. Зато другие говорили о Кате, и некоторые спрашивали:
- А как же насчет танго и туфель?
- А это - для мирного времечка, - отвечала Катя. - Отвоюемся - опять надену мои туфельки чудненькие и пойду танцевать.
Прощанье с Павлом вышло печальным, хотя все крепились. В старом костюме, с рюкзаком за плечами, Павел уже не был похож на художника, человека, отмеченного особым даром и особой долей, - самый обыкновенный был призывник, как все молодые люди. Клавдия в своей модной шляпе из прозрачной соломы стояла рядом с ним. Она одна, по его желанию, шла проводить его до призывного пункта, остальные прощались дома. Пришла и Наталья с мужем. Присели на дорогу. Павел поцеловался со всеми и сказал:
- Мама, родная, никогда...
Он не договорил, взял Евдокию за обе руки и, низко склонившись, одну за другой поцеловал эти крепкие ласковые руки. Потом вышел, неловко задев плечом за притолоку, а Катя зарыдала и бросилась за ним. Вся семья стояла у калитки и смотрела, как он шел по улице, удаляясь от дома. Клавдия шла с ним и держала его за руку, но он уже чем-то был отделен от нее, как от них всех.
Потом и Натальин муж уехал, а там и Катя. Опустел Чернышевский дом.
26
Евдокия не знала географии и никогда не предполагала, что в СССР так много городов. Есть Урал, а на Урале ихний город, еще Челябинск, Пермь, Свердловск и разные не столь большие поселения, вроде Курьи, где Евдокия в былые времена покупала сено для коровы. Еще есть Новосибирск, Киров бывшая Вятка, Горький и - очень далеко - Москва и Ленинград. И вдруг оказалось, что городов у нас великое множество, и немцы их забирали и забирали. Как же так? Где ж им остановка, окаянным?
Она не любительница была хныкать и держалась спокойно, как раньше, но сердце ныло не переставая. Дети, дети! Паша! Катя! Молодые, милые! Сашенька подрастет и тоже уйдет воевать, он и теперь уже ждет не дождется своего дня, - Сашенька, главная боль, главная утеха в жизни!.. Ворочая чугуны в печи, Евдокия шептала псалом царя Давида: "Не убоишася от страха нощного, от стрелы, летящая во дни, от вещи, во тьме приходящая, от нападения и беса полуденного... На аспида и василиска наступиши и попереши льва и змия..." Но аспиды всё катились да катились вперед, они забрали Украину, обложили Ленинград, стояли уже под Москвой.
Из Ленинграда, Москвы, Киева понаехали эвакуированные. Они жили во всех домах. У Евдокии комнату наверху забрали под приезжих ленинградцев профессора, его жену и двух жениных сестер. Профессора, седого и деликатного, Евдокия жалела. Тихо и косолапо спускался он сверху в своих валенках, которые не умел носить, и, стараясь не шуметь и не брызгать, умывался в сенях под висячим рукомойником. А с бабами - профессоршей и ее сестрами - Евдокия с первых же дней вела негромкую, но ожесточенную войну за чистоту. Они хвастались, какие у них в Ленинграде были квартиры и какая мебель, и как они ходили по музеям и театрам, - а теперь, жалобились, приходится жить в невыносимых условиях. Ни одна из них не была приучена к простому обиходу, к домашней работе, ни одна не умела варить в русской печи. Евдокия скрепя сердце помогала им стряпать и убирала за ними, грязи и беспорядка она не могла перенести. Она убирала, и они же на нее обижались и ставили ей на вид, какая она некультурная и какой у нее плохой, неблагоустроенный дом. Евдокия считала недостойным с ними связываться. Да и не переговорить бы ей троих таких тараторок. Но она их терпеть не могла. Одного профессора уважала и старалась ему услужить.
Как ни удивительно, вражда с тремя жиличками смягчала Евдокиину горесть и помогала пережить тяжкое время.
А Шестеркин опять запил. Как-то явился пьяный, плакал, буянил, грозил Евдокии, что скоро немцы и на ее дом станут бомбы кидать; и, показывая, какие тут будут опустошения, разбил два цветочных горшка. Евдокия разгневалась и вытолкала его вон. Он кричал:
- Дура набитая! Ты считаешь, я пьяница! Я от унижения пью! От скорби! Дура!..
Зима в тот год грянула рано и была лютая, грозная. Неистовые метели неслись над черными лесами, над суровым городом, над денно и нощно дымящими трубами Кружилихи. К тучам взвивались метели, от морозов и несчастий костенела душа. Когда ушел пьяный Шестеркин, Евдокия села на ларь, стеная без слез и ломая руки. Не о детях было в ту минуту ее горе, она, как и Шестеркин, исходила скорбью о чем-то таком огромном, чего даже не могла уразуметь хорошенько.
- Проклятые, - шептала она.
Такой застал ее Евдоким. Обнял ее, бережно погладил по спине:
- Ну чего, Дуня? Ну, не надо. Переживем, Дуня...
Он был мастером кузнечного цеха, и работы ему хватало, не каждую неделю домой удавалось выбраться. И, как депутат, он занимался эвакуированными, их устройством, болезнями, претензиями. Он не уставал, верней сказать - не чувствовал усталости: некогда было. Но иногда ему изменяло его рассудительное отношение к жизни, он начинал раздражаться по пустякам и покрикивать на людей. "Спокойно, спокойно! - говорил он себе. Это ведь только начало, впереди еще много чего будет, побереги нервы давай!" - и опять срывался. Чаще всего его сердили эвакуированные, которые всё на что-то жаловались и чего-то просили. Он раздражался и повышал голос, а потом ему становилось стыдно: вспоминал, что эти люди оставили свои жилища, друзей и многие семью, что вот у этого человека, на которого он сейчас кричал, дети, жена и мать за тысячи километров отсюда, в осажденном городе, - может, умерли от голода и холода, может, их изувечила бомба, - а он-то, человек, стоит у станка и работает... И Евдоким говорил отчаянным голосом:
- Ну, не обижайся. Ладно, поговорю с директором, поищем тебе новое жилье...
Встречаясь иногда на заводе с Натальей, он наскоро перебрасывался с ней парой слов - что пишет Николай, как дети... Однажды заметил, что она исхудала и пожелтела; пригляделся - а у нее на виске седые волосы... Евдоким спросил:
- Ты чего такая?
Она нахмурилась:
- Такая, как все.
- Что мужик пишет?
- Ничего особенного. Жив.
- Ты детей к нам приводи. Пусть у нас живут.
- Хорошее дело. Нарожала да матери спихну?
- А ты давай не разговаривай! - закричал он, уже убегая. - Давай приводи, сказано тебе!
День и ночь дымили трубы Кружилихи.
Шли на запад сквозь пургу эшелоны с танками и орудиями.
Однажды Евдоким, придя домой, сказал Евдокии:
- Ну, Дуня, немцев отогнали от Москвы.
27
Идут дни. Идут годы.
Враг отбит. Полчища аспидов откатились на запад. Где-то у самых границ фашистской Германии сражаются теперь Павел и Екатерина Чернышевы. Радио передает, что ни вечер, приказы о победах. Люди ходят повеселевшие и подобревшие.
Сашенька дождался своего часа - записался добровольцем. Но не добился, чтобы послали на фронт. И на корабль не попал, а держат его, к великому облегчению Евдокии, в тылу, в сухопутном училище.
Наталью назначили помощником главного конструктора. Детей, Володю и Лену, она давно перевела на улицу Кирова, к Евдокии, а сама живет на заводе - ночует в дежурке, завтрак и обед ей приносят в конструкторскую. Она стала как будто еще выше, в ее голосе и осанке выражение властности. Сбываются ее мечты. Ей кажется, что вся ее жизнь - здесь, что дети ей помеха, напрасно она их родила... Но вот дети заболели корью, и Наталья с трудом сосредоточивается на работе и не дождется вечера, когда можно съездить к ним, своей рукой дать лекарство, поставить градусник, приласкать. И, равнодушная к еде, презирающая разговоры о пайках и карточках, она приходит в восторг от того, что в заводскую лавку привезли варенье - настоящее сахарное варенье, вишневое! Она несет полную банку и улыбается, предвкушая, как обрадуются дети, как Лена завизжит, а Володя крикнет: "Бабушка, где моя ложка?"
Дни идут.
В газете, в списке награжденных орденами, напечатано имя Чернышева Павла Петровича. Евдоким и Евдокия только собирались написать поздравление, - а от Павла письмо из госпиталя: ничего, мол, серьезного, рана пустячная, потерял немного крови, но ему сделали переливание, и он уже поправляется. Хорошо, коль правда!.. Он просит не беспокоиться, только писать почаще. Что-то от Клаши редко приходят письма... Тут Клавдия отводит глаза, а Евдокия вздыхает потихоньку. Уже два раза приходил тут какой-то в модном пальто, с черными усиками, ничего, приличный, вежливый встретив Евдокию в сенях, посторонился и поднял шляпу... Но Евдокия готова побожиться, что брови у него подбритые, как у женщины, и не понравился он ей, бог с ним! Она спросила Клавдию: