Входят в арестантскую. Это большая изба; половину её занимает русская печь, сколоченная из глины. Ревизора обдаёт атмосфера, от которой он напрасно старается освободиться, то отдуваясь, то отплёвываясь, то зажимая нос. В избе никого не видно. Насон Моисеич со страхом осматривает всё кругом и тоненьким, пискливым голосом окликает арестантов: «Арестанты! Арестанты! Где вы?» — Нет ответа. Он ищет глазами, носом, всем своим существом, заглядывает во все углы, под нарами, на печке, в подпечье, в печурках; взывает опять жалобным, отчаянным голосом, как будто зовёт свою Эвридику[172]: «Арестанты! Где вы?» — Нет арестантов. Ревизор помирает со смеху. В это время является письмоводитель, чтобы развязать узел этой ужасной драмы. На носу его, толстом и красном, торчат нахально два стёклышка в медной заржавленной оправе; голова его, прилично наклонённая, дрожит, руки также трясутся, но не от страха… Нет, это чувство ещё никогда не колебало такой души, привыкшей к ежедневным подвигам. С приходом его вносится густая струя воздуха, напитанного вином и луком. Отрывистым, но твердым голосом, как человек самостоятельный, знающий своё дело, он объявляет, что ещё рано поутру выпустил арестантов, потому что на деле они оказывались невинными. Как сделал этот фокус ловкий письмоводитель, когда ключи были у городничего, — это осталось покрыто густою завесой тайны. Снисходительный к слабостям человеческим, ревизор и не взял на себя труда её исследовать. Кончилась вся история одним смехом главной персоны. Но на городничего она так подействовала, что он, по отъезде ревизора, слёг в постель и не вставал с неё более.
Во время болезни всё бредил арестантами и взывал жалобным голосом: «Арестанты! Где вы?» Перед смертью пришёл в рассудок, исполнил свои христианские обязанности, попросил у всех прощения, в чём кого обидел, не намекнул даже письмоводителю, что умирает от его руки, и завещал похоронить его в рыжем паричке, чтобы в гробу ему не было стыдно.
За гробом шло много народу. За ним следовал письмоводитель, держа шпагу в руках, печальный, понуря голову, как, бывало, в рыцарские времена верный конь, носивший своего господина в боях и на турнирах, следовал за носилками его, чтобы положить свои кости в одной с ним могиле. Купечество сделало богатые поминки, стоившие больших денег; ели и пили много в память своего бывшего благодетеля. Но когда (по приглашению Максима Ильича) приступлено было к подписке на уплату его долгов, которых оказалось рублей на шестьдесят по счетам (может, и с некоторою добросовестной приписочкой на умершего), все отозвались, что и так много потратились на вина и прочее угощение для покойника. Вследствие чего Пшеницын один взялся уплатить долги и содержать старушку кухарку, крепостную его женщину, оставшуюся без крова и куска хлеба. Кухарка, как увидим, наделала много хлопот своему благодетелю.
Сделали верную опись оказавшемуся после покойника имению; присяжные ценовщики[173] оценили его в 36 рублей 27 и ¾ копеек. Но как наследников налицо не оказалось, то и приступили к вызову посредством публикации, не означая цены имению. Между тем нанята каморка для хранения вещей и отдана лошадь в полицию, чтобы содержать её по положению. Войлочки взял себе на память письмоводитель. Через год наследники отыскались. Но когда они потребовали имение или деньги по выручке за него с аукционного торга, то оказалось, что с них следует довзыскать, сверх вырученной суммы, ещё рублей двадцать пять и столько-то копеек с дробями за наём комнаты для хранения вещей и за содержание лошади. Дело об этом тянулось лет десять, и на него изведено бумаги на сумму, которая превышала самое взыскание. Кухарку, попавшую тоже в опись, за старостью лет никто не согласился взять.
На безыменной земляной насыпи, под которою навсегда почил Насон Моисеич, поставлен деревянный крест усердием кухарки, и ею же творились по нём поминки. Но и те скоро замолкли. Только неизменные с веками солнышко и месяц попеременно да звезды рассыпные приходят и поныне голубить своими лучами могилку его, как и прочих братьев, почиющих на общей усыпальне; только ветры непогодные прилетают на неё с своими заунывными песнями и гулят покойников в их смертной колыбели. Ещё чадолюбивая церковь не перестаёт ежегодно поминать всех их в общей своей молитве. Бог знает, и могилка-то Насона Моисеича его ли нынче?.. Может быть, два-три новые вечные жильца пришли занять её и потеснить в ней кости бывшего начальника целого города.
Не знаю, какой дурной человек выучил Ваню разыгрывать роль городничего, отыскивающего своих арестантов. Все помирали со смеху, когда мальчик, щуря глаза и ныряя по сторонам, взывал тоненьким, пискливым голосом: «Арестанты! Арестанты! Где вы?» Но Ларивон скоро прекратил эту комедию, сказав Ване, что стыдно и грешно передразнивать покойника.
После Насона Моисеича принял бразды правления какой-то коллежский секретарь[174]. Он был из числа тех господ, которые носят романическое имя и половину фамилии своего отца[175]. Назовём его просто Модестом Эразмовичем. Это был человек порядочно образованный по-тогдашнему, писал отличным почерком по-французски и даже сочинял русские стихи. Презентабельная наружность говорила в его пользу. Он всегда был одет щегольски. Так и сияло от него перстнями, золотом массивных цепей с разными побрякушками и дорогими булавками в виде пылающего сердца, колчана с стрелами и голубя, несущего во рту письмо. Особенно имел он искусство, даруемое только некоторым избранникам, поражать взоры ослепительным блеском солитера[176] на указательном пальце.
Разница в управлении городом между двумя начальниками была неизмеримая. Предшественник никогда ни на шаг не отлучался из города, под опасением, что его расстреляют, если он нарушит это правило; а преемник почти никогда не бывал в городе. Первый трясся на войлочках, окутав ноги тряпицей, а второй спокойно езжал на дрожках, ничем не покрывая глянцевитых своих сапог. Один имел письмоводителем низенького старичка, с носом в виде кровяной колбасы, на котором нахально торчали два стёклышка вроде очков, а другой привёз своего письмоводителя, высокого, средних лет, с орлиным носом, у которого кончик был очень бел, как бы отмороженный, но заметьте — с носом, не терпящим никакого ига. У одного письмоводитель пил горькую и закусывал луком, у другого пил сладкую и замаривал водочный запах гвоздикой и амбре[177]. Секретарь Насона Моисеевича делал только свои дела, а секретарь Модеста Эразмовича — домашние и служебные дела свои и своего начальника с неутомимым рвением и преданностию, отчего расходы просителей и вообще граждан получили быстрое развитие и преуспеяние. Сначала жители ощутили эту разницу, немного втайне пороптали, но, едва прошло несколько недель, попривыкли к новому ходу дел, как привыкает ко всему человек, сумевший ужиться и между льдами полярными и под зноем тропиков. Впрочем, как скоро новый письмоводитель ознакомился с жителями, а ещё более вник глубоко в статистику их состояний, он очень уравнительно, по правилу товарищества, обложил каждого, не обходя и сумы нищего, а купцы наложили маленькие проценты на товары и съестные припасы. Вскоре граждане обучились считать городничего и его штат какою-то законною повинностью. Нового письмоводителя начали также провозглашать благодетелем человечества и говорили при этом: «Вот и Насон Моисеич, дай Бог ему царствие небесное! Уж не добрая ли была душа… а всё-таки бывало гнёт на закон. Всё упрашивал, чтобы купцы не скупали ничего за заставами. Это, говорит, какое-то манноболие! Видно, по-малороссийски или по-чухонски[178], прости Господи! Неравно, говорит, приедет ревизор, меня и вас всех упечёт под суд. Толку что в нём, что честный — ни себе ни людям! А этот — молодец, никого не боится, любит взять, да и нашему брату любит дать поживу».
Новый благовоспитанный городничий был очень далёк от всех этих проделок. Попробуй принести — турнёт, что и своих не узнаешь. Он сердито на словах гнал взяточничество и даже написал оду на лихоимство[179], где представил его во образе какого-то ужасного чудовища, пожирающего собственных детей. А вздумай кто жаловаться на письмоводителя — пугнёт так, что ступеньки все на лестнице его пересчитаешь. Не пожалеет и солитера!
Так жители забыли добрейшего Насона Моисеича и обращались к Модесту Эразмовичу только с высокоторжественными поздравлениями, в том числе и в день его ангела.
Как выше сказано, новый городничий большую часть дня, иногда и ночи, проводил вне города. Почти каждый день езжал он к какой-то графине, жившей врознь с мужем, в богатом поместье, за несколько вёрст от Холодни. Её протекции обязан он был своим новым местом и за то в благодарность исполнял при ней должность домашнего секретаря. А так как графиня занималась сочинением французских романов, довольно многотомных, которых рукописи любила иметь в нескольких экземплярах, то и записывался он до изнеможения сил. В нынешнее время графиня взяла бы в секретари француза, но тогда в России иностранцы были редки, особенно трудно было их найти для должности домашнего секретаря. Всё были старые роялисты!..[180] Собираясь к графине, чтобы явиться к ней в приятном виде, он часа два тщательно занимался туалетом своим: чистил себе ногти, артистически обделывал свои букли, помадил губы, пудрил лицо, надев свой солитер, долго любовался им и т.п.