Давай-давай, с карачек-то поднимайся.
Любка испуганно растолкала Максима.
– А? – сонно всхлипнул парень и удивлённо выпучил на Любу тупые, похмельные глаза.
– Вставай…
Максим перевёл удивлённый взгляд на висящие над головой корзины, тяжело встал на четвереньки.
– Чего это?
– А сам не знаешь, чаво? Пристав вона на улице со стражниками. Парней собирают.
– Японский бог… – Максим тяжело поднялся с колен, огляделся. – Ни хрена себе, – распихал руками висящие корзины. – Выход-то где?
Когда он нашёл-таки дверь и открыл её в обрамлённое жёлтыми листьями голубое небо, Любка испугалась, – спотыкаясь о хлам, бросилась вслед за парнем:
– Максимушка, а как же я?
С теневой стороны покошенного сарая было сыро. Серые дощатые стены оцвели понизу зелёным мхом, заросли бурьяном. Почерневшая бочка до гнилого искрошенного края полна дождевой водой и жёлтыми опавшими листьями. Испуганная курица взлетела на гору рухнувшей вчера поленницы.
Максим выпустил из брезгливо сложенных губ растянувшуюся до самой земли липкую нить слюны.
– А что ты?
– Ну, как же… Аль не помнишь ничего?
Максим отпихнул сапогом полено, шагнул к бочке.
– Будешь тут помнить, как же…
– Совсем не помнишь? – с наивной детской надеждой Любка вытянула шею. – Ну, ты и я… Максимушка?
Парень презрительно фыркнул, передразнил: «Максимушка!». Окунул голову в бочку. Над его затылком сомкнулись мокрые кружева кленовых листьев, серебристо задрожало отражённое небо. Любка жалко скривила лицо, без слёз всхлипнула.
Через минуту, когда она уже испугалась, что парень задохнётся, Максим с жадным вздохом выдернул из бочки голову, по-собачьи встряхнулся, поливая Любу водяными струями с концов мокрых слипшихся волос. Отдуваясь, утёр лицо, шмыгнул носом. Рёбрами ладоней разогнал в стороны листья, жадно припал губами к застоявшейся зеленоватой воде.
За сарай заглянул усатый ухмыляющийся стражник.
– А вот ещё один соколик, – дёрнул плечом, поправляя ремень карабина; весело сдвинул на затылок фуражку. – Что, рожа похмельная, горит нутро? Ничего-ничего, скоро тебя уму-разуму научат. Шевелись, давай.
На улице стояла вереница телег, в которых сидели и лежали призывники. Галдели провожающие, слышались бабьи причитания, звучала гармоника. Самые стойкие парни ещё горланили частушки, но уже хрипло, без огня. Кто-то уронил на гармонику голову, – выпущенные из руки мехи похмельно поползли с телеги, растягиваясь до самой земли. Забытые на клавишах пальцы извлекали бьющие по ушам несуразные звуки.
В лёгком конном экипаже курил пристав. Рядом, уперев ногу в подножку экипажа, придерживал на колене лист бумаги урядник.
– Янчевский? – строго спросил он Максима, обсасывая кончик химического карандаша. Услышав положительный ответ, кивком головы указал на стоящую рядом телегу и, старательно высунув подсиненный язык, поставил на листе жирную галочку. – Всё, последний.
Пристав бросил папиросу, махнул рукой вдоль кленовой аллеи, соединяющей слободу с городом.
– Трогайте.
Максим сидел на задке телеги, обнимая собранный матерью узелок, похмельно свесив на грудь мокрую голову. Мать с причитаниями шла за телегой. Любка, не стесняясь ни его матери, ни других людей, с похмельным отупением растолкала причитающих женщин, бросилась к Максиму. Он, как пиявок, отцеплял от своей шеи её руки.
– Да отпусти ты… Пусти, говорю, – грубо отпихнул Любку, повалил её на дорогу. – От шалава! Прицепилась.
Упавшую Любку объезжали телеги, обходили люди, и вскоре она осталась на дороге одна. Поднялась из мучнистой дорожной пыли, размазала по лицу слёзы.
День был такой же, как год назад, во время первой встречи с Максимом, – засыпанный жёлтыми листьями, обкуренный пахучими бело-голубыми дымами. Пронизанные серебристыми нитями паутины, лучи угомонившегося солнца косо сквозили в полу облетевшей аллее. Любка сгребла рукой палую листву, зло швырнула вслед телегам, – листья закружились в солнечных лучах как тогда, когда Максим кидал их с крыши.
Утёрла рукавом кофты мокрое лицо, смачно плюнула вслед листьям, зашагала к слободе, поправляя на ходу юбку.
Хмарная осень плелась низко над самой землёй. Город ёжился от дождей и туманов, уменьшался до размеров отдельно взятого двора, крохотного сквера, булыжного перекрёстка, и казался в те дни железно-каменным. В лужах дрожал тусклый оловянный отсвет низкого неба, под ногами слоилась шелуха листвяной ржавчины, мокрые деревья казались отлитыми из того же чугуна, из которого отливали на марамоновском заводе массивные кружевные решётки городского сада и фонарные столбы. На весь туманный город слышно было, как визжат на товарной станции паровозы.
В тот день вернулся с фронта марамоновский санитарный поезд. Арина сама следила за тем, как снимают с поезда раненых, как размещают их в санитарных фурах и автомобилях, чтобы развезти по городским госпиталям. Только к вечеру, отправив состав на санитарную обработку, она вернулась в госпиталь.
Раненых офицеров с поезда уже осмотрели и разместили в палатах. Несмотря на усталость, Арина пошла на обход. Сопровождая её по палатам, доктор Андрусевич, – ещё до войны ходила о нём слава как о лучшем хирурге города, – коротко докладывал:
– Подполковник Вечинов, ранение средней тяжести… я приказал на завтра готовить к операции… Ротмистр Кохановский…
Арина от усталости не замечала лиц, монотонный голос доктора порой уходил от её сознания, сменяясь собственными мыслями.
– …поручик Резанцев Владислав Андреевич, контузия, сквозное ранение…
Арина испуганно вскинула взгляд на офицера, и глаза её, в поисках спасения, побежали за окно, – туда, где в осеннем сквозистом парке последние берёзовые листья отчаянно бились на ветру, как стая жёлтых бабочек на привязи.
– Здравствуйте, Арина Сергеевна.
– Здравствуйте…
Ладонь вспомнила ту давнюю пощёчину, – Арина спрятала руку в карман белоснежного халата, чтобы мять там какую-то попавшуюся под пальцы бумагу. Может, важную, может, завтра будет искать её… И вдруг сердито цокнула по паркету тонким французским каблучком, обернулась к бывшей своей горничной Анюте, которую буквально на днях назначила сестрой-хозяйкой:
– Что это такое? – указала глазами на блестящие на белом подоконнике лужицы воды, комочки пепла, прилипший берёзовый лист. Видимо, надождило, пока курили у окна. – Чтобы в последний раз, Анюта!.. Извините, доктор, на чём мы остановились?
Бедная бумажка в кармане скаталась в тугой шарик. Арина раскраснелась, рассеянно кивала…
– Рана гноится? Приняли меры? Хорошо, доктор… Я надеюсь, поручик, вы у нас быстро пойдёте на поправку…
И, не дослушав доктора, шагнула к следующей койке. Что-то спрашивала у раненого офицера, что-то у доктора, – не помнила, не слышала, только сердце под халатом дрожало, как те листья в парке…
Несмотря на то, что в этот день у неё не было дежурства, Арина осталась ночевать в госпитале. Бывшую её спальню во время ремонта разделили стеной надвое: в одной части теперь был кабинет, в другой – небольшая спальня с кроватью, трельяжным столиком и гардеробом. Здесь Арина спала, когда допоздна задерживалась в госпитале.
А задерживалась часто. Она не могла быть просто патронессой, –