Да, стонет… или это ветер жестянками… Сгорел доктор. Ушел в огне. Сам себя сжег… или, быть может, несчастный случай?.. Теперь не страшно. Доктор сгорел, как сучок в печурке.
Я не хочу туда. Там теперь только скореженное железо, остовы кипарисов, черные головни. И витает, как бесприютная птица, беспокойный дух бывшего доктора. А уцелевшая оболочка – черепушка, осколок берцовой кости и пружины специального бандажа, от Швабэ – в картонке от дамской шляпы, лежат в милиции, и ротастые парни ощупывают обгоревший череп, просовывают в глазницы пальцы.
– Вот так… шту-ка!
Сгорел доктор в пышном костре своем, унеслась его душа в вихре.
Его коллега прибыл на сытом ослике, в бубенцах, повертел горелую черепную кость – разве на ней написано! – и сказал вдумчиво:
– Установить личность затрудняюсь. Кто бы это мог быть – в костре?! Повертел крючки и пружинки от бандажа, сказал уверенно:
– Теперь для меня совершенно ясно. Хозяин этого бандажа – доктор медицины Михаил Васильевич Игнатьев. Это его специальный бандаж, собственного его рисунка, от Швабэ. Можете писать протокол, товарищ.
Пишите тысячи протоколов! Вертите, ротастые, черепушку… швырните ее куда!.. Нет у нее хозяина: вам оставил.
Няня остановилась с мешком «кутюков», докладывает:
– Михайла Василич-то наш… сго-рел! Черепочек один остался, да какой махонечкий! А глядеть – головка-то у них была кру-упная… Капиталы у них большие, сказывают… на себе носили… Припирался очень на ночь, боялся. А ночь, буря… удушили да пожаром-то и покрыли! Говорить-то нельзя, не знамши. Отмаялся, теперь наш черед. Да уж не вашу ли курочку я видала… на бугорочке, ястреб дерет? Да это еще давеча было, как в город шла. Кричу-кричу – шш, окаянный! Не боится… облютели, проклятые. Всем скоро…
Новое утро, крепкое. Ночью вода замерзла, и на Куш-Кае, и на Бабугане – снег. Сверкает, колет. Зима раскатывает свои полотна. А здесь, под горами, солнечно по сквозным садам, по пустым виноградникам, буро-зелено по холмам. Днями звенят синицы, носятся в пустоте холодной, тоскливые птицы осени. На крепком и тонком воздухе, в голоте, четки звуки и голоса.
Что за горячая работа?! Стучат топорами в стороне миндальных садов. Весело так стучат… Словно былые плотники объявились, обтесывают бревна, постукивают топорами. И по железу кровельщики гремят, споро-споро… кому это крышу кроют? Давно не слыхали такой работы.
Идет из-под горы няня, дощенку тянет.
– Где это плотники заработали? кому строят?
– Стро-ют!.. По Михал Василичу поминки правят, старый дом растаскивают другой день. Волокут, кто – что. Господи, твоя воля!.. Всю железу начисто ободрали, быки какие выворачивают… уж и лес! А железо-то пло-тное, двенадцатифунтовое… Ишь как!..
Да, лихо кипит работа.
– Вот уж хозяин-то был… на-век строил! А растащили за день. Как так, кто? А народ… и рыбаки, и… кто взялся. Прямо волоком волокут. И милиция, и помощник комиссара… Мальчушья набежало… жи-вы! Кричу одному, – ты что, паршивый чертенок, чужое добро волочишь?! – Теперь, – говорит, – дозволено, всенародно! Мой папанька вот наработал, а я оттаскиваю. Вон что! – И ты, говорит, тетенька, отдирай, чего осилишь! Всем можно!.. Возьми вот их! А что ж, подумаешь-то… помирать… Хоть потопиться! С голоду-то за сучьями по балкам лазить…
Поминки правят… Я смотрю на свой домик. Последний угол! Последняя ласка взгляда была на нем… Через узенькие оконца солнце вбегало радостными лучами, играло в родных глазах. Оно и теперь вбегает, все на те же места кидает свои полоски и пятна – на трескающиеся стены, на половицы, исчерченные шагами, на маленький белый столик, в чернильных пятнах и росчерках… Крохотная веранда, опутанная глициниями, оголившимися к зиме… Когда-то воздушные кисти их весело голубели в живых глазах. Заплаканные стекла, давно не мытые… Уйдем… и завтра же выбьют стекла, развалят стены, раскроют крышу, поволокут, потащут… с довольным гоготом мертвецов. Упадут кедры, кипарисы и миндали, и кучи мусора поползут мутными струйками в ливнях…
Глядит домик: уйдешь?.. Глядит сиротливо, грустно: уйдешь.
Я осматриваюсь, ищу опоры. Стиснуть зубы и умереть?.. Даться покорно смерти… Умирают безмолвные. Какие, куда – дороги?..
Держит дикарь в шлыке обгорелую черепушку, пальцы сует в глазницы… пощелкивает… – был какой-то! На перевале снега, пустые дороги в море… пустые – за горами. И дальше – снега, снега… Ну, какие, куда – дороги?!..
Пошли бури и ливни. На горах зимней грозой гремело. Потоки шумят по балкам, рыкают по камням. Ветры носятся по садам, разметывают плетни, кипарисовые метелки треплют. И море загромыхало штормами.
Стены мазанки дрожат от бури. Ночью глухо гремит по крыше, будто возятся в сапогах железных, бухают кулаками в ставни. Треснувшая печурка совсем задушила дымом. Отсыревшие сучья тлеют, не вспыхивают в огне видения.
Наши тихие курочки дремлют голодным сном, возятся на насесте. Они ослабли. Упадет какая, и долго за стенкой слышно, как она трепыхается в темноте, ищет себе – согреться. Приткнется – и так досидит до утра. Их три осталось. Они, одна за другой, уводят и уводят с собою прошлое. Теперь они жмутся к дому. Стоят и глядят в глаза.
Долгие ночи приводят больные дни. Да бывают ли дни теперь? Солнце еще на небе, и дни приходят. Оно подымается из-за моря, в туче. Выглянет, поиграет холодной жестью, – пустит полосу по морю. С тревогой глядят на море ослабевшие рыбаки, не нагонит ли ветром скумбрии ли – камсы ли… Какая теперь камса! И дельфины не плещутся, не ворочаются черные зубчатые колеса. А что дельфины?! Их из ружья бить надо! а где ружье?.. Только матросы могут. А им не нужно: у них – бараны.
Запали у рыбаков глаза, до земли зачернели лица.
Шумит рыбачья артель у городского дома – «Яны-Бахча», требует товарища – свою власть. – Детей кормите!.. Давайте хле-ба!..
С наганом в оттопырившемся кармане, товарищ кричит командно: – Товарищи рыбаки… не делать паники!..
Ему отвечают гулом: – Довольно!.. Отдай за ры-бу!..
Он тоже кричать умеет!
– Все в свое время будет! Славные рыбаки! Вы с честью держали дисциплину пролетариата… держите кр-репко!.. Призываю на митинг… ударная задача!.. помочь нашим героям Донбасса!..
Ему отвечают воем:
– Скидай им свою шапку!!.. Отдай наше… за рыбу!..
Кричи, сколько силы в глотке! Гони ребят за город на бойни: там толстомордый матрос-резака швырнет зеленую отопку или дозволит напиться крови, а подобреет – может налить и в кружку.
Сереет утро, мелким дождем плачет. Ворота забухли, не стучат от ветра.
Стучат ворота! Кому что надо?..
– Эй, что надо?!.
Детский голос кричит тревожно:
– У вас… нашей Тамарки нету?.. С вечера ищем, свели Тамарку!..
Красавица симменталка, белая, в рыжих пятнах… теплилась – догорела.
Вербененок плачет:
– Покойная мамаша выходила Тамарку… Молока давала… цельную бутылку-у…
Она еще – молока давала?! Свои соки!.. Вылизывала из камня.
Всю ночь всей семьею искали они по балкам, по лесным чащам.
– И Цыганочку увели, у Лизавете… Теперь все дознаем, теперь уж матрос возьмется!..
– Из-под самих матросов корову увели! – кричат с горки.
Бежит растрепанная чернявая Лизавета, руками плещет:
– Ночью свели мою корову… десять кувшинов давала! Как корми-ли…
– У матросов да плохо! … Грабленым вы кормили! – кричит Коряк. – У них в борщу шукать надо! а ты сюда закатилась…
– Да ведь зять ведь!.. Свели-то из-под часового!..
Собираются на горке люди. Жмется на холоду учительница Прибытко, покачивающая головою няня, старая барыня, накинувшая на плечи коврик, Коряк, заявившийся по тревоге из нижней балки, нянькин сын старший, выменивающий вино на пшеничку, в ночь приехавший с контрабанды, и высокий, худой Верба, винодел, с повислыми усами. У всех лица – мертвецов ходячих.
Лизавета кричит истошно:
– Он, Андрюшка-злодей! Сейчас дознаем… Он! он!..
– Его три дня не видим… ушел на степь, как обычно… – сообщает учительница.
– Вин самый убийца! – кричит Верба. – Таких прямо… поубивать надо, як собак! Вашего козла скушал, моих гусей сожрал, ваших селезнев сожрал… мою Тамарку сожрал!.. Прямо… поубивать к чертовой матери!..
– Погодьте… поубивать! Вы вот тридцать годов коров имеете, допрежде коров сводили, а?! A почему теперь?!.. Поубивать! Людей убивать – не жалеют!
– Не скажите громко!..
– Он, злодей! он! их шайка!.. Саня наш сейчас поведет дело… уж кривого Андрея арестовал, с нижнего виноградника… Видали, как с Гришкой Одарюком все дни шуптались…
– Всех их прямо… поубивать надо!
– Вон идет Саня!..
С винтовкой на плече, с наганом в кулаке, подходит широкоскулый крепыш-матрос Санька. За ним девчонка Гашка, в белых открытых туфлях, измазанных грязью, в зеленой шелковой юбке и в плюшевой голубой кофте – саке. Нянька знает: у Дахновой была такая кофта. Убежала дачевладелица Дахнова в Константинополь, нашарил матрос «излишки» – теперь молодая матроска щеголяет.