жду, самовар давно остыл.
Вглядываясь в его лицо, она медленно протянула руку к перилам и поднялась. Только что она горько плакала над тем, что Николай Иванович свел всю сложность и тревогу их отношений к чашке чая, и над тем, что она согласилась пойти, и пойдет, и выпьет эту горькую чашечку, и над тем еще, что сейчас сидит одна у моря, темного и вечного, которое все так же будет шуметь и после ее смерти и после смерти всех людей.
Заслышав шаги, она едва не сорвалась со ступеней, не убежала. Николай Иванович остановился совсем близко и что-то проговорил глуховатым, взволнованным голосом. У нее упало сердце. Она пронзительно вглядывалась в этого человека – его глаза были прикрыты пенсне, в стеклышках отсвечивали звезды… И вдруг ей показалось, что в этом году он умрет – худой, жалкий, одинокий; и то, что он заманивал ее к себе пить чай, показалось очевидной, жалобной хитростью. Настала та минута, когда строгий ангел отходит от дверей… Екатерина Васильевна ждала только хоть скупого слова любви к себе… Пусть только он постучится, – хоть негромко, нежно постучится, и дверь ее радостно откроется настежь.
Екатерина Васильевна думала об этом так: «Возьмет сейчас за руку, скажет: „Милая душа моя, люблю тебя“, – и я отдам все, буду верной перед ним, перед собой, перед детьми…»
Она молчала, опустив голову. Ее рука, соскользнув с перил, повисла вдоль бедра. Но Николай Иванович в это время с огромным усилием складывал в уме фразы, в которых хотел выразить чистые намерения. Язык его точно прирос. Молчание было гибелью, – он это чувствовал и не мог двинуться с места, потому что не понимал, что происходит. И минута прошла бесплодной. Внезапно Екатерина Васильевна спросила дрогнувшим, почти суровым голосом:
– Николай Иванович, вы любите меня?
Он подвинулся, задышал и взял ее за кисть руки:
– Как вы можете спрашивать! Я перестал спать, я все время думаю о вас, я болен от этого чувства, сегодня я ждал вас, как сумасшедший… Почему вы так странно держитесь со мной? Я неумел, конечно, но во мне все горит! Вы мучаете меня, не хотите понять…
Она перебила:
– А меня вы любите?
Он выпустил ее руку, упавшую, как плеть, и потер лоб. Екатерина Васильевна тихонько начала смеяться. Николай Иванович пробормотал:
– Вы способны задушить всякое чувство. От вас, точно из погреба, такой холод.
Тогда она взяла его под руку и, увлекая к даче, сказала все с тем же смехом:
– Вот видите, милый друг, трудные разговоры нужно вести всегда в темноте, когда не видно глаз и не стыдно, – тогда люди договариваются до самого главного. Я только спросила – любите ли? Совсем невинный вопрос, а вы рассердились. Мы с вами плохие любовники, а друзья будем хорошие. Теперь пойдемте к вам – пить чай.
* * *
Войдя в комнату, Екатерина Васильевна рассмеялась совсем уже громко; заметила и свечи на комоде и простыню, все мелочи. Затем села к самовару и принялась хозяйничать, называя Стабесова «холостяк несчастный». Он сидел с застывшей кривой улыбкой и отвечал невпопад. Он был уязвлен, растерян, обижен, взволнован… Наконец он возмутился:
– Мне приходится понять, что вы считаете меня за ничтожнейшего пошляка, – сказал он, глядя с омерзением на свои худые руки, – так вами истолковано мое поведение… Это ложь и чушь. Вы сбили меня с толку. Так нельзя обращаться с… с… – он мотнул бородой и пришел в ярость, – с тем, кто вас любит. Да. Я вас люблю!
Екатерина Васильевна седа к нему на диван, поджала ноги и прикрыла их юбкой.
– Вот так объяснение! Хорошо, если бы я не понимала по-русски, – ответила она и откинула голову на подушки, – давайте лучше молчать.
Стабесов пофыркал носом, вытащил пустую коробку спичек и сейчас же швырнул ее к стенке, одернул жилет, повозился, затих и, наконец, покосился на Екатерину Васильевну. Она сидела с откинутой головой, красивая и грустная. Ни малейшей усмешки не чудилось, на ее нежных губах. После молчания она проговорила чуть слышно:
– Ну, вот и помирились.
Всматриваясь в ее лицо, он снова почувствовал теплый запах гвоздики. Тогда он потихоньку, несмело, коснулся руки Екатерины Васильевны и спросил:
– Ну, что же?
– Как все это грустно, – прошептала она.
– Что именно?
Она не ответила… Тогда он стал думать: «Ну да, я понимаю – тебе нужен красивый зверь, чтобы схватил тебя за эти руки, сломал, измучил… Тебе и грустно, что у меня нет воловьих мускулов…»
– Ах, как это все грустно, – с неожиданным вздохом повторила она, ее губы дрожали…
Тогда Стабесов приподнялся и неловко и больно поцеловал ее в губы. Взор ее изумленных длинных глаз стал вдруг диким.
– Слушай, слушай, – зашептал Стабесов сквозь зубы и обхватил ее за плечи… Ее взволнованный голос смешался с его бормотаньем. Зеленый валик дивана соскользнул и покатился по полу. Екатерина Васильевна оторвала, наконец, от себя его руки, соскочила, подошла к столу… Ее лицо, залитое румянцем, точно мгновенно похудело. Светлые, холодные глаза пристально и зло глядели на Стабесова… Такой прекрасной она еще не была никогда.
– Вы дурак, – сказала она звонким голосом, – вы омерзительны… Я вам этой обиды не прошу… – Она вдруг крепко зажмурилась, из-под ресниц выступили крупные капли слез… Она стремительно подошла к двери и обернулась, уже гневная, горящая:
– Вы запомните, что вы обидели меня? Стабесов глухо, не слыша себя, проговорил:
– У меня смертельная тоска. Не уходите. Пожалейте меня.
Тогда она даже платье подобрала, кивнула растрепанной головой:
– Теперь я вас ненавижу. Теперь мы не увидимся больше никогда…
И ушла. Он долго слушал, как хрустит гравий. Потом он отыскал пенсне в жилетном кармане и побрел к откосу.
Созвездия пылали по всему небу студеными синими огнями. И далеко, до самого края, отражался в морской темной воде Млечный Путь.
Стабесов сел на ступени и подпер подбородок… Земли, погруженной в темноту, не было видно. Он был здесь совсем один. Земля словно улетела туда, к звездам, и от земли, от жизни, на мгновение только поманившей прелестью и теплотой, отделяло его непостижимое пространство эфира.
У Маши в руках было уже четыре свертка. Дядя Григорий просил еще купить аспирину, но непременно на Никольской, где, дожидаясь очереди, Маша больше получаса просидела у дверей около кокосовых мочалок. Оставалось взять билеты на лекцию в Политехнический музей и зайти за пирожными на Петровку.
На Лубянской площади ее подхватил сильный сырой ветер, насыщенный талым снегом и шумом, буйный и