«Приходи, друже! Не бойся, чего тo6i себя долго томить! Ведь долго или коротко, все равно, душко мое, твоя доля пропаща; но чем ты сдашься кому-нибудь, человеку нечувствительному или у которого уже есть орден, то лучше сдайся мне! Я тебя, душко, и покормлю хорошо, и наливки дам пить, и в бане помыю, а по смерти, когда тебя задавят, я тебя помнить обещаюсь…» А он все не идет, и опять меня томит забота: как бы его найти и поймать? И думаешь, и не спишь, и молишься, и даже все спутаешь вместе, мечты и молитвы. Читаешь: «Господи! аще хощу или аще не хощу, спаси мя, и аще мечты мои безумны…» и тут вдруг опомнишься, и все бросишь, и начинаешь соображать. Сказано, что хорошо стараться ни в чем не уважать суду, да як же таки, помилуйте меня, я, малый полицейский чин, который только с певчими курс кончил, и вдруг я смею не уважать университанта, председателя того самого велегласного судилища, которое приветствовано с такой радостью! Возможно ли? Правда, что всенепобедимый Вековечкин изъяснил, что «приветствия ничего не значат!» «И ты, – сказал он, – где сие необходимо – приветствуй, а сам все подстроивай ему в пику, так, щоб везде выходили какие-нибудь глупости; так их и одолеем, бо этому никак нельзя быть, чтобы всех людей одинаково судить, и хотя это все установлено, но знову должно отмениться». Ну, хорошо!
А потом припоминаю: що же он еще мне указывал? Ага! щоб проникать в «настроение умов в народе». Но какие же, помилуйте, в Перегудах настроения умов? Но, однако, думаю себе: дай попробую! И вот я еду раз в ночи со своим кучером Стецьком и пытаю его настроение!
– Чуешь ли, – говорю, – Стецько: чи звисно тобi, що у нас за люди живут в Перегудах?
– Що такое?! – переспросил Стецько и со удивлением.
Я опять повторил, а он отвечает:
– Ну, известно.
– А що они себе думают?
– Бог з вами: що се вам сдалось такие глупости!
– Это, братец, не глупости, а это теперь надо по службе.
– Чужие думки знать?
– Да.
Стецько молчит.
– Ну что ж ты молчишь? Скажи!
– А що говорить?
– Что ты думаешь.
– Ничего не думаю.
– Как же так ничего не думаешь! Вот я тебе що-сь говорю, ну, а ты що же о том думаешь?
– Я думаю, що вы брешете.
– Так! А я тебе скажу, что ты так думаешь для того, що ты дурень.
– Може, и так.
– А ты подумай: не знаешь ли, кто як по-другому думае?
– А вже ж не знаю! Хиба это можно чужие думки знать!
– А як бы ты знав?
– Ну, то що тогда?
– Сказал бы ты мiнi про это или нет?
– А вже ж бы не сказал.
– А отчего же бы это ты, вражий сыне, не сказал бы?
– А на що я буду чужие думки говорить? Хиба я доказчик або иная подлюга!
– Так вот тебя за это и будут бить.
– А за що меня бить будут?
– Не смей звать подлюгою!
– Ну, а то еще як подлюгу называть, як не подлюгою, а бить теперь никого не узаконено.
– Ах ты, шельма! Так это и ты вздумал на закон опираться!
– Ну, а то ж як!
– Як! Так вот погоди – ты увидишь, где тебе пропишут закон!
А он головой мотнул и говорит:
– Се вы що-сь погано говорите!
Но я его оборотил за плечи и говорю:
– Вперед больше так не смей говорить. Я тебе приказываю, щоб ты везде слухал, що где говорят, и все бы мне после рассказывал. Понимаешь?
Он говорит:
– Ну, понимаю!
– А особенно насчет тех, кто чем-нибудь недоволен.
– Ну, уж про это-то я ни за що не скажу.
– А почему же ты, вражий сыне, про это не скажешь?
– Не скажу потому, что я – оборони боже – не шпек и не подлюга, щоб людей обижать.
– Ага!.. Ишь ты какой.
– А повторительно потому, що меня тогда все равно люди битемут.
– Ага! Ты боишься, что тебя мужики побьют, а я тебе говорю, что это еще ничего не значит.
– Это вы так говорите, потому що они вас еще не били.
– Нет, не потому, а потому, что после мужиков ты еще в своем месте жить останешься, а есть такие люди, що пропорхне мимо тебя, як птица, а ты его если не остановишь сцапахопатательно и упустишь, то сейчас твое место в Сибирь.
– Это за что же меня в Сибирь?
– Во они потрясователи основ.
– Да що же мен! до них? Бог с ними.
– Вот дурак! Сейчас сразу и виден, что дурак!.. Потрясователь основ, а он говорит: «Бог с ними»! Какая скотина!
А он, Стецько, обиделся и начинает ворчать:
– Що ж вы всю дорогу ругаетесь?
– Я, – отвечаю, – для того тебя, дурака, ругаю, что, когда ты едешь, то чтобы ты теперь не только коньми правил, но и повсеместно смотрел, чи не едет ли где-нибудь потрясователь, и сейчас мы будем его ловить. Иначе тебе и мне Сибирь!
Стецько выслушал это внимательно с своею всему миру преизвестною малороссийскою флегмою и говорит:
– Ну, а после еще що?
А я ему стал сочинять и рассказывать, что как вперед надо жить, что надо уже нам перестать делать по-старому, а надо делать иначе.
А он спрашивает:
– Як?
А я говорю:
– А вот как: вот мы ездим у дышель, а надо закладать тройку с дугой да с бубнами…
Оп смеется и говорит:
– А еще ж що?
– Пiсен своих про Украину да еще що не спiвать.
– А що ж спiвать?
– А вот: «По мосту-мосту, по калинову мосту».
– А се що ж такое «калинов мост»?
– Веселая песня такая: «Полы машутся, раздуваются».
Он, глупый, уже совсем смеется:
– Як «раздуваются»? Чего они раздуваются?
– Не понимаешь?
– А ей же да богу не разумiю!
– Ну, то будешь разуметь!
– Да з якого ж поводу?!
– Будешь разумiть!
– Да з якого поводу?!
– Побачишь!
– Що!
– Тоди побачишь!
А он вдруг кажет:
– «Тпру!» – и, покинув враз всю оную свою превеликую малоросскую флегму, сразу остановил коней и слез, и подает мне вожжи.
– Это что? – говорю.
– Извольте-ся! – отвечает.
– Что же это значит?
– Вожжи.
– Зачем?
– Бо я больше с вами ехать не хочу!
– Да что же это такое значит?
– Значится, що я всей сей престрашенной морок не желаю и больше с вами не поiду. Погоняйте сами.
Положил мне на колени вожжи и пошел в сторону через лесочек!..
Я его звал, звал и говорил ему и «душко мое» и «миляга», но назад не дозвался! Раз только он на минуту обернулся, но и то только крикнул:
– Не турбуйтесь напрасно: не зовите меня, бо я не пойду. Погоняйте сами.
И так и ушел… Ну, прошу вас покорно уделать какую угодно политику ось с таким-то народом!
– Звольтеся: погоняйте сами!
А кони у меня были превостренькие, так как я, не обязанный еще узами брака, любил слегка пошиковать, а править-то я сам был не мастер, да и скандал, знаете, без кучера домой возвращаться и четверкой править. И я насилу добрался до дому и так перетрусился, что сразу же заболел на слаботы желудка, а потом оказалось другое еще досаждение, что этот дурень Стецько ничего не понял как следует, а начал всем рассказывать, будто кто только до меня пойдет за кучера, то тому непременно быть подлюгой или идти в Сибирь. И подумайте, никто из паробков не хочет идти до меня убирать кони и ездить, и у меня некому ни чистить коней, ни кормить их, ни запрягать, и к довершению всего вдруг в одну прекрасную ночь, когда мы с Христиной сами им решетами овса наложили и конюшни заперли, – их всех четверых в той ночи и украли!..
Заметьте себе, я, той самый, що вcix конокрадов изводил, – вдруг сам сел пешки!
Ужасная в душе моей возникла обида и озлобление! Где ж таки, помилуйте, у самого станового коней свели! Что еще можно вздумать в мире сего дерзновеннее! Последние времена пришли! Кони – четверка – семьсот рублей стоили; да еще упряжка, а теперь дуй себе куда хочешь в погоню за ворами на палочке верхом.
Но и то бы еще ничего, як бы дело шло по-старому и следствие бы мог производить я сам по «Чину явления», но теперь это правили уже особливые следователи, и той, которому это дело досталось, не хотел меня слушать, чтобы арестовать зараз всех подозрительных людей. Так что я многих залучал сам и приводил их в виде дознания к «Чину явления истины», но один из тех злодIев еще пожаловался, и меня самого потребовали в суд!.. Как это вам кажется? Меня же обворовали, – у меня, благородного человека, кони покрадены, да и я же еще должен спешить поехать и оправдываться противо простого конокрада! Все було на сей грiшной земли, всякое беззаконие, но сего уже, кажется, никогда еще не було! А тут еще и ехать не с кем, и я, даже не отдохнув порядком, помчался на вольнонаемных жидовских лошадях балогулою, и собственно с тiм намерением, щобы там в городе себе и пару коней купить.
Ну, а нервы мои, разумеется, были в страшнейшем разволнении, и я весь этот новый суд и следствие ненавидел!.. Да и для чего, до правды, эти новые суды сделаны? Все у нас прежде было не так: суд был письменный, и що там, бывало, повытчики да секретари напишут, так то спокойно и исполняется: виновный осенит себя крестным знамением да благолепно выпятит спину, а другой раб бога вышнего вкатит ему, сколько указано, и все шло преблагополучно, ну так нет же! – вдруг это все для чего-то отменили и сделали такое егалите и братарните, что, – извольте вам, – всякий пройдисвiт уже может говорить и обижаться! Это ж, ей-богу, удивительно! Быть на суде, и то совестно! То судья говорит, то злодiй говорит, а то еще его заступщик. Где ж тут мне всех их переговорить! Я пошел до старого приятеля Вековечкина и говорю: