Она все знала и согласилась. Но почему тогда в реальной жизни, злой, отвергнутый, я продолжал падать в пустоту январской ночи? О, как долго тянулся этот мучительный январь, в котором больше я не пытался с ней увидеться. Ведь не могло же бесконечно продолжаться рабское болезненное состояние. Нет, я не оправдывался ее недальновидностью, не залечивал открытые раны ежедневным просмотром своей прекрасной коллекции (более того, первое время я даже не мог думать о стеклянном ящике, не то что просматривать, и тем более оглаживать дорогие сердцу экземпляры), я дал себе слово не звонить ей никогда, или не звонить по крайней мере до тех пор пока, не научусь спокойно анализировать прошедшее.
Затем потянулся февраль, и я заподозрил неладное. Да, я уже не так страдал, да и вряд ли такое слово вообще могло подойти к моему февральскому состоянию. Я как бы спал, днем наяву и ночью во сне спал. Да, именно ночью, когда она могла прийти во сне и снова терзать мою беззащитную душу, она не приходила, потому что спали мой разум и мое сердце. Но вот что поразительно: я перестал ее случайно встречать в тех неожиданных местах, где раньше то и дело она мне попадалась. Будто бы то самое Провидение, которое я так раньше восхвалял, теперь оберегало меня от новых испытаний. А если нет, то что же - она меняет старые маршруты, не желая встречи со мной, и, следовательно, я ей не так уж и безразличен?
Вот чем я себя лечил-успокаивал. И не только этим. Была еще одна, тайная, вначале как бы скрытая даже от меня, но после обнаруженная подлейшая ничтожнейшая зацепка. Будто наша тайная история имеет два уровня секретности. Один глубокий, тяжкий, сокрытый навсегда от чуждого взгляда, в котором я, злой, несчастный, продолжаю проваливаться в пропасть поражений и в котором нет никакого мастера-ловца, а есть острое, до кровяной боли, пустующее место под стеклянной крышкой. Ну а другой как бы менее секретный, конечно, тоже тайный, но как бы более на поверхности, на виду, мол, если кто и спросит, отчего такое выражение лица удачливое, то я промолчу, а сам как раз об этой зацепочке и подумаю. Да, да, вот этот якобы секретный, тайный оправдательный пунктик использовался самым омерзительным образом. И состоял он в той короткой, бесконечно быстрой, как теперь представлялось, ночной минутке, в том абсолютно ничего не значащем животном мгновении кажущейся близости. Впрочем, может быть, это и не совсем так, по крайней мере, с моей стороны. Ведь в ту минутку я еще не знал, как позорно буду выброшен утром, да и дело вовсе не в том, как я на это смотрел и смотрю. Дело все в том, как на это могли бы посмотреть другие, будь известна им моя правдивая история. Вот для них-то я и хранил этот аргументик, им-то я и оправдывал свою удачливую улыбку. Впрочем, улыбка появлялась на моем лице все реже и реже и к началу марта окончательно сошла на нет.
Вместо нее появилось другое наваждение - засело на языке ее последнее слово, и до того глубоко, что однажды невпопад в одном разговоре вырвалось, и окружающие были весьма шокированы странной выходкой. Но дело ведь даже и не в слове, а в соответствующих ему обстоятельствах, о которых я, видит Бог, ничего не знал, что меня, естественно, не оправдывало никоим образом. Да и кем я могу ей теперь приходиться, если своими действиями поставил ее в положение, из которого один и был выход - через это некрасивое слово.
Впрочем, и наваждение сошло вслед за улыбкой на нет, и когда я поймал себя на том, что три дня подряд не вспоминал о ней ни единой мыслью, решил, наконец, позвонить. Я набрал уже наполовину забытый телефонный номер и приготовился говорить с ней на равных, т.е. с тем же равнодушием, что и она.
Мне ответил женский голос, и я абсолютно спокойно уточнил:
- Июлия?
- Простите, вам кого? - вежливо поинтересовались на том конце проводе.
Я вдруг разволновался. Это не она, но что я могу сказать - ведь я даже не знал ее настоящего имени. Ведь не мог же я назвать ее прекрасной тополиной пушинкой.
- А-а...вы, наверно, звоните той девушке. Они съехали...
- Куда съехали? - я уже плохо управлял голосом.
- Не знаю.
Как не знаю! Что значит, не знаю, и кто они? Я безмолвно шевелил губами. Что же она, исчезла в неизвестном направлении? Я лихорадочно соображал, какой еще вопрос может помочь в создавшейся ситуации.
- Вы говорите, съехали, они что, снимали квартиру? - нащупывал я верный путь.
- Да, теперь мы снимаем.
- Но, может, вы дадите телефон хозяев? - естественно, я решил просто так не отступать.
- Это вам не поможет, - незнакомка перехватила инициативу. - У хозяев нет их координат.
- Откуда вы знаете? - мне не понравилась ее категоричность.
- Они забыли здесь кое-какие вещи, и я пыталась их разыскать.
Боже мой, я чуть не проклинал свой мозг за скорость, с которой тот анализирует неприятную информацию. Неужели это все? Неужели нет никакого выхода, и она окончательно исчезла, пропала, растаяла в неизвестности? О, может быть, я все перепутал, наверное, я набрал не тот номер, ну естественно, я ошибся, ошибся в очень простом механическом действии.
- Какие вещи? - напирал я, теряя голову.
- Ну, я даже не знаю, как это назвать.
- Ну как-нибудь, - желчно торопил я события.
- Понимаете, я даже не знаю точно, может ли это иметь хоть для кого-нибудь малейшее значение. Понимаете, здесь какая-то чепуха, впрочем, может быть, это было важно для нее, по крайней мере, здесь надписано: никогда не выбрасывать. Я потому и пыталась ее найти, а иначе это выглядит даже смешно...
- Да что там у вас, выкладывайте скорее.
- Это записи, точнее, инструкция, инструкция по ловле тополиного пуха. Понимаете, какая странная вещь, обычного тополиного пуха - и вдруг инструкция, даже смешно, правда?
- Правда, - я вяло согласился и, не прощаясь, положил трубку.
Вот здесь-то и наступил главный период, тягучий временной отрезок, тяжелый сезон душевных испытаний. Как же стало пусто вокруг! Выходит, все прошедшее после нашей последней встречи время я жил не в огромном миллионном городе, а в бескрайней снежной пустыне, такой же однообразной и бесцельной, как и моя беспросветная жизнь. Что мне теперь другие люди, если нет ее здесь, недалеко, рядом? Все ясно, я был лишним человеком в ее полной других надежд и свершений жизни. Я ненавижу эту ее другую жизнь, ненавижу ее привязанности бог знает к кому, я умом знаю, что это несправедливо, а все же чую сердцем - справедливо, или, во-всяком случае, законно ненавидеть силы, препятствующие моему успеху.
Я теперь смеялся над главным своим страхом. Ведь опасался больше всего не ее пренебрежения моих усилий, не измены или легкомысленного с ее стороны отношения, - все это можно было оправдать в конце концов ее недальновидностью, неумением постичь новые горизонты жизни, - а страшился я больше всего, как это теперь ни смешно выглядит, настоящего, искреннего ответного движения. Эх, глупый, наивный, недальновидный человек. О, как желал я теперь все вернуть на прежнее тревожное место. Пусть лучше постоянная тревожная неопределенность, пусть вечный ползучий страх за свое, хотя бы и выдуманное счастье, пусть горькие дни или даже недели унизительного молчания, пусть все снова продолжится, лишь бы не бесконечное, с приторным до рвоты невесомым моим телом, падение на самое дно необратимости. Да и что еще могло быть лучше! Как я мог не искать с ней встречи, потерять из виду самое главное - счастье познания новых неожиданных маршрутов. Слепец, тебе нужна была именно такая, легкая, независимая, неуловимая (никогда и никем), тревожная, вечно терзающая связь.
Прошло около десяти тысяч лет. Шел век любви и успеха. Я притерся, свыкся, прикипел и жил дальше, как будто не было той зимы, а мое падение стало плавным, равномерным и практически незаметным. Так привыкаешь к постоянному шуму в ушах и перестаешь верить в обыкновенность тишины. В конце концов есть жизни, никогда не знавшие успеха и, по крайней мере, для понимания этого стоило терпеть невзгоды темного времени.
Нет, конечно, жизнь моя не сразу стала той, что раньше. Нельзя сказать, будто тополиная охота обернулась внеурочным увлечением, забавой, хобби, а семья или работа - истинным, бесконечно прожорливым смыслом моего никчемного бытия. Бывало несколько раз, и я выбегал в поздний июльский вечер, останавливался в широком месте, и как обезумевшая ветряная мельница, молотил по воздуху круговыми движениями, пока, к моему стыду, не налипала на горячие ладони парочка-другая слаболетающих подпорченных экземпляров. Впрочем, все это было не так уж и плохо, даже вполне интересно и по-своему ново, и даже кое-что вполне подходило по некоторым особым отличиям для коллекции, но какая-то излишняя нервозность, как неверная скрипка в оркестре, как раздражающий шум падающего тела, мешали мне всегда сосредоточиться и до конца насладиться заслуженным счастьем. Я был отравлен ее равнодушием навсегда.
Представляю, как бы она рассмеялась, обнаружив меня бестолково размахивающим в самом центре тополиной вьюги, как бы я стал низок и малоинтересен, учитывая ее знание мною же составленной инструкции, и все-таки теперь, наверное, я был бы рад и такому повороту событий. Да что там показаться смешным, если желание увидеть ее при любых обстоятельствах стало таким нестерпимым, что я окончательно запретил себе думать о ней. Так прагматик нерешенную проблему переводит в разряд вечных вопросов и больше уже никогда к ней не возвращается.