-- Я бы хотел быть с тобой, -- сказал Егор, -- но, наверное, не получится.
-- Что ты, -- ответила я, -- в юности надо быть одному.
-- А разве ты одна?
-- Я одна.
Мы вышли в Ласточкином Гнезде. Я думала, что Егор предложит мне искупаться, но он увел меня с пляжа, и мы поднялись в гору. Мы проходили мимо садов с раскрытыми калитками. У некоторых калиток стояли ведра со сливами, выставленные на продажу, или висело объявление: "Сдается комната".
Егор остановился перед домом с низкой блестящей крышей и высокими ступеньками, ведущими к двери. Он распахнул калитку так, будто бы привык это делать, и на ходу, пока мы шли через сад, сорвал яблоко и засунул в карман. Он стукнул в дверь и, не дожидаясь ответа, отворил ее. Мы вошли в дом. Егор провел меня по коридору, и мы свернули в одну из боковых комнат. Из-за спущенных штор в комнате было темно, поэтому она показалась мне пустой. На стене висела тусклая фотография девушки в темном кружевном платье, я не успела ее разглядеть, увидела только, что очень молодое лицо.
-- Ну, здравствуй, София! -- сказал Егор, вглядываясь в темноту.
-- Это ты, Гоги? -- ответил вздыхающий голос из глубины комнаты.
-- Это я.
-- Открой окно!
Егор подошел к окну и поднял шторы. Свежий дневной свет ворвался в комнату, и комната оказалась не столько большой, сколько глубокой. Она была заставлена старыми шкафами, этажерками, накрытыми пыльными, когда-то белыми салфетками, стульями со связанными спинками, как будто бы их только что привезли и забыли расставить. За шкафом виднелось зеркало и диван с круглыми валиками. На диване полулежала женщина в черном закрытом платье и черной шали на голове. Я не могла разглядеть ее лица, но догадалась: старуха.
-- Вот, прилегла отдохнуть, -- сказала она, оборачивая к нам лицо. -Только что с рынка. Простояла целое утро, зато продала всю черешню. В этом году ее очень много.
У нее были черные круги под глазами, тонкий высохший рот и вялый голос. Лицо старухи, я не ошиблась! И даже не заострившие
ся черты и не сморщенная кожа делали его старым -- напротив, желтоватая кожа лица казалась гладкой и чистой; ее лицо старило тупое выражение злобы, переходящее в оцепенение. Правда, иногда на него наплывали тучки благодушия, и тогда София улыбалась кротко и коротко и с любопытством смотрела на Егора.
-- Надо выставить черешню за калитку, -- сказала она. -- Мне стало тяжело ходить на рынок! Видите, какой я была? -- обратилась она ко мне, пытаясь придать лицу насмешливое выражение.
Я посмотрела, куда она указывала. Она указывала на фотографию на стене.
При свете фотография показалась мне очень четкой и свежей, такой, как будто бы ее сняли только вчера. У девушки на фотографии были резкие выступающие скулы, тонкий носик и правильные полукруглые брови.
-- На меня приходили посмотреть, -- капризно сказала старуха с дивана.
Лицо на фотографии не было особенно красивым, но сразу же, с первого взгляда, становилась понятной его суть. Оно сияло предчувствием будущей жизни. И в тот же миг открывалась вся бездна между юной подвижностью лица на снимке и тупой одеревенелостью старухи. Я не поверила, что это одно и то же лицо, и даже если бы я видела постепенное губительное превращение, я бы не поверила и тогда. Но между тем старуха несколько раз повторила:
-- Это я!
И, развернув ко мне желтоватый профиль, спросила:
-- Похоже?
-- Я думала, вы в Европе, -- рассеянно ответила я.
Лицо старухи сразу же сделалось злым, но она промолчала. Егор покраснел и злобно ответил:
-- Она не доехала до Европы. Она остановилась в Ласточкином Гнезде!
Злоба у них была разной. Старуха злилась на какого-то неизвестного врага, повинного в ее несчастье, а Егор злился на себя за то, что стыдился Софии точно так же, как учительницы танцев из школьного спортзала.
-- Они всегда были строги со мной, -- сказала София, поднимаясь с дивана. -- Строги до жестокости! Сейчас, сейчас все расскажу... -- часто закивала она, -- вот только чай поставлю и что-нибудь для вас приготовлю.
И она выпрямилась во весь рост. У нее оказалось легонькое тело старушонки, обмотанное черными тряпками, похожими на платье. Она ушла на кухню, а Егор сразу же отвернулся к окну и засвистел простенькую мелодию, подхваченную на палубе катера. Сидел и смотрел в окно, чтобы не встречаться со мной глазами.
Утром я проснулась рядом с этим мальчиком, уткнулась лицом в его детское плечо и, разжав губы, случайно сказала: "Роман" -- и тут же почувствовала, как вытянулось и напряглось его тело. Он лежал, закрыв глаза, но я знала, что под сжатыми веками его глаза не спят. Он как будто бы затаился и ждал, что же я скажу дальше, потому что моя оговорка означала, что я никогда не впущу его в свою жизнь. И он открывался мне, заведомо зная, что не нужен, открывался потому, что больше некому было открыться, точно так же как некому было сказать: "Я тебя люблю".
На кухне послышался грохот, и дом вздрогнул. Через некоторое время в комнату вошла София. Она была очень весела. На щеке чернела сажа, но она ее не замечала. В одной руке София держала миску с подгорелыми оладьями. В другой -- банку темного варенья.
-- Вы бы могли не услышать мой рассказ, -- сказала она и кротко улыбнулась. -- Я неправильно включила газ. Плитка чуть не взорвалась.
-- Кто был с вами строг, -- засмеялась я, -- строг до жестокости?
И Егор снова злобно посмотрел на нас: может быть, не надо рассказывать?
София молча села за стол и разлила чай по чашкам.
Егор усмехнулся, прошептал: "Роман", и тут же его лицо сделалось равнодушным. Он кивнул старухе, чтобы она начинала.
-- Моя сестра и ее муж Виктор никогда не любили меня, -- спокойно начала София, и вдруг в ее неподвижном лице появилось оживление: -- Один только дед любил меня, но он умер, когда мне было шесть лет. Потом, после него, меня любила маленькая Ниночка, но тогда я уже перестала быть ребенком. Мне исполнилось шестнадцать. Как сейчас помню: Ниночка сидит на качельках, и я ее раскачиваю. А сестра выйдет, снимет Ниночку с качелей и молча унесет в дом.
Егор торопливо пил чай и смотрел в чашку, показывая, что ничто на свете так не занимает его, как этот горячий чай с душицей.
-- А я играла с маленькой Нино и вспоминала, как сама была девочкой, и так мне становилось печально, когда ее уносила сестра, что я смотрела на пустые качельки, как они раскачиваются одни, и плакала...
-- Что говорил Ладо? -- с запалом выкрикнул Егор, отрываясь от чашки.
Когда старуха начинала мяться и подбирать слова, Егор торопливо заканчивал за нее предложение или подавал новую мысль. Так он чувствовал себя свободнее.
-- Ладо -- это мой дед, -- уточнила София. -- Он сажал меня к себе на колени и говорил, что я еду на коне. Он любил рассказывать, как в Тифлисе увидел однажды великую актрису. Он не запомнил название пьесы, он только запомнил, что она встала на край сцены, протянула к нему руки и спросила: "Зачем ты заставил меня уйти в монастырь?" В зале было много мужчин, и каждый из них думал, что это к нему она протягивает руки.
Мне хотелось порадовать деда, и однажды утром я надела туфли на высоких каблуках. Это были туфли сестры, они были мне очень велики, и я с трудом в них ходила. Я встала на край беседки и спросила: "Ладо, зачем ты послал меня в монастырь?" Я ждала, что дед рассмеется, но он посмотрел на меня, отгоняя какое-то воспоминание, заплакал и сказал: "Больше никогда так не делай!" А сестра вдруг сделалась очень строгой, сказала: "Это мои туфли!" -- и разула меня...
Когда София вернулась из кухни, то пятно сажи на щеке показалось мне смешным, но сейчас оно делало ее неприятно-жалкой, как будто бы она бежала за кем-то в дождь и постыдно умоляла о чем-то, а потом поскользнулась и лицом упала в грязь; и я понимала Егора, который избегал смотреть на нее.
-- С этого дня я дала себе слово, что стану актрисой, -- продолжала София. -- Когда я пошла в школу, то первым делом записалась в кружок самодеятельности. Ладо к тому времени уже умер, а Ниночка еще не родилась. Сестра ругала меня, но я не бросала кружок, я занималась тайно целых семь лет. А потом, через семь лет, мы стали играть в городе, и скрываться уже не было никакой возможности. Сестра приходила на все мои спектакли, а Виктор не приходил никогда.
Я посмотрела на фотографию на стене и подумала, с какой страстью к жизни легкая тоненькая София читала со сцены. И ее молодость, и взволнованный голос настолько завораживали зал, что старуха, сидящая в первом ряду, почувствовала жгучую зависть, и этой зависти оказалось достаточно, чтобы переиначить и погубить чужую жизнь. Вот за что корила себя старуха. Она много раз представляла, кем могла стать и кем не стала София, и ее представление через много лет слилось для нее с действительностью; поэтому когда она говорила о сестре, то всегда говорила только так, как будто жизнь Софии удалась, и тем самым заглушала свою вину.
-- А что французский трагик? -- спросила я, глядя точно так же, как Егор, в чашку с чаем.