После катастрофы дед остался жив. Он пролежал в госпитале около трех месяцев. Потом заново учился ходить, по требованию врачей даже занялся велосипедным спортом.
В небо его выпустили уже только перед самой войной. Он погиб весной сорок третьего, не вернувшись с торпедирования немецкого транспорта где-то в районе острова Колгуев.
Теперь один брат.
А как было раньше? Вот так: братья присутствуют на аэродроме и наблюдают за полетом планера, выполняющего фигуру "треугольник", а планер при этом покачивает узкими острыми крыльями с нарисованными на них красными звездами. Крылья втыкаются в небо.
Один в небе.
Один в море, "окияне".
Паровой коч "Святой Савватий" отвалил от дебаркадера, прошел Кемский лесозавод, лагерный причал, вышел в море и взял курс на остров.
Об этом острове как-то, когда они возвращались из церкви после Всенощной, Авелю рассказала Тамара, сестра матери. В тот вечер они медленно шли по пустынной улице и молились. Авель волочил ноги, при этом уморительно выворачивал стопы, да так, что сбитые под ус ботинки исхищали вытянутые на пятке, наподобие вареного хобота, носки, валяли их и превращали в колючий войлок. Приходилось останавливаться, вставать на колени и побитой узлами-наростами шнуровкой снова и снова привязывать ботинки к острым, костлявым щиколоткам.
На коче от материка до острова было не более трех часов пути. Местные называли этот остров по-разному: или Монастырский, или Большой Муксалмский, или Соловецкий. И вот, миновав рукотворный остров с воздвигнутым на нем поклонным крестом, коч вошел в Гавань Благополучия. Сохранилось предание о том, что у этого креста святитель Филипп Колычев молился во здравие царя Иоанна Васильевича, к тому времени уже совершенно ополоумевшего, в частности приказавшего сварить в чане с репейным маслом привезенного ему в подарок из Персии слона, чтобы потом было чем разговеться на Светлой Седмице.
Приезжающих на острове селили в монастырском общежитии, расположенном у южной стены. Здесь было несколько, более всего напоминавших сумрачные, с закопченным потолком залы постоялого двора комнат с квадратными, заклеенными горчичного цвета газетами окнами, выходившими во внутренний двор. Широкий, разгороженный кирпичными воздуховодами коридор был завален дровами. Говорили, что даже летом здесь по ночам нередко приключались заморозки и надо было протапливать печи. Да, гремя по деревянному, выкрашенному коричневой комкастой, как каша, краской полу кирзовыми ботинками на этаж поднимался сторож. Восходил. Долго кашлял, страдал, страдал ведь кровохарканьем, пряча в огромном, горящем, испещренном пороховыми татуировками кулаке худые, заросшие щетиной щеки, потом открывал дымоход и вкладывал в устье очага пылающую сосновую лучину. Лучина трещала, стреляя окрест горящей смолой. Сторож обжигал руки, и на них вздувались розовые, величиной с пасхальное яйцо волдыри. Сочились. Сходила кожа. Впрочем, сторож не кричал от боли, видимо, потому, что уже привык к ней, к этой адской боли, к этой экзекуции, только чесал расслоившимися от невоздержанного употребления чифиря ногтями шелудивую шапку-ушанку, заткнутую за пояс, грел аппендицит, грыжу ли, старый идиот.
Авель слушал рассказ Тамары про остров как зачарованный, закрывал глаза и представлял себе стоящую посреди моря гранитную Гаввафу, еще называемую Лобным местом.
"Это Гаваффа - возвышение, каменный помост, имеющий греческое название лифостротон, иначе говоря, горнее место, с которого прокуратор обращался к народу".
...рисовал в воображении пустой монастырский двор, укрытый в глубине тенистого и потому вечно сырого ущелья. На ночь по сохранившейся еще со времен войны традиции, когда здесь располагалась школа юнг, обшитые кованым стальным профилем дубовые ворота закрывались на чудовищной величины засов. С рассветом же приходила смена караула, и по удару сигнального рельса ворота открывались вновь. В подземелье входил истошный запах моря, водорослей, гудрона, которым заливали стянутые ржавой арматурой городни причала, а еще запах свежепойманной рыбы и колодезной плесени. Тишина еще сохранялась какое-то время, но уже не была той неизлечимой глухотой, которую следует протыкать специальной бронзовой иглой-стеком, излечивать криками чаек и пронзительными гудками маневровых буксиров или по молитве прижигать раковины ушей огарком свечи от образа Великой Панагии.
Авель вышел из ворот монастыря и, миновав давно расселенный поселок при заброшенном смолокуренном заводе, спустился в обмелевшую рукотворную гавань, уложенную по берегам ледниковыми валунами. Отсюда начинался путь на Секирную гору. Свое название эта гора получила еще в 1429 году, когда здесь, согласно преданию, была высечена ангелами некая блудница, возжелавшая по наущению началозлобного диавола поселиться на острове, дабы срамными помыслами смущать монахов. Это было не что иное, как искушение!
Искушение. Сомнение. Страх или гордость!
Психоз. Неуверенность. Неумение ответить на вопрос: "Действительно ли жизнь складывается из разрозненных воспоминаний и не существует никакого сквозного бытия, мотива, ради которого стоило бы предпринимать хоть какие-то усилия, заставлять себя идти по дороге вперед, превозмогая головную боль, приступы тошноты и судороги, приступы страха?"
Дорога на Секирку оказалась глинистым, раскатанным лесовозами трактом. Кое-где вдоль дренажных канав, до краев заполненных курящимся насекомыми торфом, тянулись ограждения из колючей проволоки, попадались и полузасыпанные хвоей остовы грузовиков, тягачей на гусеничном ходу. К подножию горы Авель вышел только на закате. На вершину Секирки, терявшуюся в зарослях можжевельника, вела деревянная, наскоро сколоченная из горбыля лестница. Авель ступил на рассохшийся, врытый в землю помост, сделал один шаг вверх, и сразу же наступила тишина, как после чтения Часов. Лестница закачалась под ногами, и откуда-то сверху по до блеска вытертым перилам, сооруженным из тонких сосновых стволов, вниз побежал густой свекольный сок. "Боже мой! Боже мой! Что это было? Керосин? Горькое, настоянное на ореховых перегородках вино? Кровь Причастия? Святая вода из пробитой в гранитном мельничном жернове скважины? Лампадное масло? Песок? Еловая костра или засахарившаяся смола - из надрезов?" Это Авель сам себя спрашивал, пытал с пристрастием, но ответов, как того и следовало ожидать, не находил и ощущал себя умалишенным безумцем. Потом ложился на ступени, отдыхал, а затем вновь продолжал восхождение, считая шаги, полагая их равенство количеству Книг ветхозаветных пророков или количеству глав из Апокалипсиса. А ведь все это уже было в прежней жизни с Каином, когда брат насчитывал 365 шагов и наивно думал, что год миновал и по лунному календарю, и по григорианскому. "Заблуждение ущербного!".
В 1862 году на вершине Секирной горы был возведен храм во имя Вознесения Господня, что "под колоколы", с маяком, устроенным в верхней части крытого липовым лемехом купола. Приходская книга, обнаруженная уже в 40-х годах XX века в запасниках монастырского музея, сообщала, что маяк неоднократно ремонтировался по причине полнейшего своего технического несовершенства, и в 1904 году для увеличения мощности керосиновых ламп здесь была установлена французская конденсорная линза, специально привезенная на остров из Петербурга. Однако после того, как в 1923 году в храме на Секирной горе был устроен штрафной изолятор Соловецких лагерей особого назначения, линзу с маяка сняли и вместе с колоколами, нареченными еще во время посещения монастыря в 1858 году Государем Императором Александром Николаевичем в честь святых Анзерских подвижников благочестия - Арфаксадом, Иисусом, Елеазаром и Мефодием, сослали на Кондостров в Никольский скит, где они вскоре и приняли мученическую смерть.
Лестница осталась позади, и уже нельзя было разглядеть, из какой преисподней она восходила, минуя кусты можжевельника и кривые, умирающие от истощения и жажды деревья, целое кладбище стволов, потому как уже наступили матовые, мерцающие, пряно пахнущие соленым морским перламутром островные сумерки. Авель подошел к сложенному из валунов теплому, снабженному кирпичными дымоходами приделу первого этажа Вознесенского храма и заглянул в окно: посреди темной, с обрушившимся потолком комнаты-выгородки на деревянном ящике из-под гвоздей сидел старик в горчичного цвета вылинявшей гимнастерке, застегнутой под самым, торчащим наподобие высохшей коры подбородком. Старик неподвижно смотрел перед собой, сохраняя при этом стеклянный, немигающий взгляд.
Оказывается, сразу после войны работал бакенщиком в Кеми, а потом перевели сюда на маяк. Каждый Божий день поднимался по ржавой, изъеденной солью и пахнущей дохлой рыбой и водорослями лестнице на сигнальную площадку под самый крест и зажигал забранный вольфрамовой сеткой газокалильный фонарь, поставленный сюда вместо керосиновых светильников в 1937 году. Так и ноги отнялись. Так и ослеп. Так и сидел на том месте, где еще совсем недавно штабелями складывали замерзших за ночь штрафников, вдыхал испарения шинелей, драных пиджаков, стеганных на ватине кацавеек и промасленных черных бушлатов с вырванными с корнем карманами. Вдыхал ртом, и могло показаться, что сипло разговаривает с кем-то невидимым, с кем-то насмерть убившимся на лестнице, когда связывали руки за спиной, на ноги надевали ведро и сталкивали вниз. Или же по-другому - зимой привязывали к обледеневшему бревну и спускали долу.