Вот Савва берет уже куфу[109] с слибовицей и сам подносит гостям: сперва новому знакомцу своему, Младеню Черногорскому, у которого два хорта ценой на вес золота, два Стременных ясных сокола, конь Арабский, покрыт червленою паволокою, а седло и узда золотом кованы.
Потом подносит он любовным приятелям своим Радану от леса, Клюдовичу с Веселого Хлёмка, Риву с Черного бора и Ляху Мниславу.
Все готовы уже садиться за стол… вдруг на дворе раздается шум и крик. Бегут к окну.
Посреди двора седой старик, окруженный челядью и холопами, отбивается длинным своим дубовым посохом, отбивается удачно.
Дубинка, как будто по щучьему веленью, а по его прошенью, работает сама, ходит вдоль и поперек по головам, по бокам, по рукам, по ногам и считает ребры.
С воплем удаляется челядь один за одним. Около старика поле чисто, и вот, очертив воздух еще несколькими волшебными кругами, он опускает свой посох, подпирается им и продолжает свой путь к хоромам Боярским.
— Радуйтеся, что на пути из Иеросолима покрали мой ятаган! Снес бы вам, поганые холопы, по голове, узнали бы, вы своего Боярина! — говорил он, поднимаясь на крыльцо, на котором уже стояли Савва Ивич и гости.
— Чего тебе, старая клюка! — вскричал Боярин грозно.
— Требен мне не ты, дубовина, а требен Боярин Родислав Глебович, да моя Глебовна!
— Чу! Боярин Савва, подавай ему Глебовну! Не сродни ли он тебе? — произнес насмешливо Клюдович с Веселого Хлёмка.
Все гости захохотали, кроме смущенного Саввы и Младеня Черногорского, который, кажется, никогда не унижал прекрасной и гордой своей наружности смехом. Иногда показывалась на лице его презрительная улыбка, и то тогда только, когда малодушие людей трогало его чувства.
Старик, не обращая ни на кого внимания, пробрался сквозь толпу гостей в светлицу.
— О, — говорил он, — будут Глебовне добрые повести от Ивы Иворовича Путы-Зарева! Где же Глебовна? И обед на столе!..
— Не с погоста ли, старень? Преди поклонись хозяину, потом проси гощенья! — сказал Лях Мнислав, показывая старику на Савву Ивича и заливаясь смехом.
Старик посмотрел на него, потом на Савву и пошел далее.
Есть предчувствие или нет? Что такое предчувствие? Не есть ли оно тайный вожатый преступника к казни, а доброго к награде?
Но по предчувствию или просто случайно, только Савва Ивич ходил за стариком, как Гридень за Князем. Все гости, кроме Младеня Черногорского, также шли вслед за ним, забавляясь и смущением хозяина, и чудным стариком, который торопливо пробегал светлицу, сени, камару, терем, внимательно все рассматривал и чего-то отыскивал взорами. Казалось, что он удивлялся какому-то беспорядку, который вынес вон все знакомые ему вещи и заменил другими.
Собралась и любопытная челядь, собрались холопы и слуги. Все толпилось вслед за ним.
Наконец старик остановился. Обратился к толпе, стукнул об пол посохом.
— Где же Боярин Люба, где Касьяновна, где Глебовна, где Татара Кара-юли, черный пес Жук, пристав Яслина, сокольничий Яруга, ловчий Мазур и вси, вси, вси? — возопил богомолец Иерусалимский.
Громкий общий смех преследовал слова его.
— Отъиде вси на суд божий, старень! — отвечал ему Клюдович. — По вечери пожелал ты утра! Утро на погосте, и Родислав Глебович на погосте, и Глебовна там, и Татара, и вси, вси, вси! Поклонись же, прославь сына Глебовны, Савву Ивича, дасть тебе, мимоходячему, и братна и питья.
— Сына? — вскричал старик. — Рода Пута-Зарева, ветви Ивиной, плоду Глебовны?
— Правдиво, правдиво! — вскричали все гости.
Старик приблизился к Савве Ивичу, осматривает его с ног до головы.
— Глебовны? — вскрикивает он наконец. — Глебовна дитя ми роди?
— Дитя ти роди? — вскричали гости. — Савва Ивич, тобе ся кланяем!
Боярин Савва Ивич стоял ни жив ни мертв, он считал старика дивом, принесенным Белым Ионом в маковнице, считал жильцом того света, пришедшим от деда и матери за ним.
К счастью его и к удивлению общему, слух о чудном старике, который, как домовин,[110] распоряжается в доме Боярском, поднял с печи старую Голку, няню покойной Боярыни Глебовны. Она пробралась сквозь толпу до старика, взглянула на него и вдруг повалилась ему в ноги.
— Родной ты мой! Боярин Ива Иворович! — вскричала она. — Сподобил тебя векожизные приидти с Русалима на родину… да не узреть уж тебе Боярыни своей, кормилицы нашей Глебовны! У Бога душа!.. а дал тебе Бог красное детище, Савву Ивича!..
— Красное детище Савву Ивича? — повторил старик, обратив взоры свои на Савву Ивича, который был вдвое его выше и вдвое толще.
Но вот догадливый Савва Ивич становится пред отцом своим на колени.
И прия его Ива Иворович любовно, говорит летопись.
Таким-то образом, любезные читатели, заботилась судьба о сохранении рода Пута-Заревых в минуты самой отчаянной безнадежности на продолжение его. О, кого бережет судьба, тот не тонет и не горит, в том неистощимы силы, как золото в недрах земли, тому везде путь, дорога и добрые попутчики, везде красная погода, приют и пристань. Он оступится, летит с утеса и падает не на твердую землю, не на камень, а на пух, в объятия! Хочет любви — его любят, хочет жены — завидная невеста готова; желает иметь дитя… И во всем, во всем он предупрежден и судьбой, и добрыми людьми.
Так был охраняем судьбою Ива, так будет охранен и сын его, и внук его, и правнук, и праправнук, и пра-праправнук его.
Однако же Савве Ивичу около сорока лет; пора жениться. Он не заботится об этом.
Высокий, правый берег Дана-Стры[111] озирал отлогий скат Понизовской земли. По реке и в протяжных долинах, впадающих в оную, лежали городища, селы и деревни; между ними расстилались бархатные луга; за лугами, по возвышенности, черный лес, за черным лесом непостоянное небо, то голубое, то синее, то ясное, то пасмурное, то грозное, со всеми причудливыми образами туч и облаков.
В одном месте, где Дана-Стры пробил себе дорогу под самым утесом крутой стороны, огромная скала, одетая по бокам частым кустарником, выдалась вперед и стояла под рекою как задумчивый паломник в темной ризе, с открытою седою головой.
За спиною этого старца лежал глубокий яр, в котором тоненькая струйка, вытекавшая из родника, пробиралась между толпами мелких камешков, переговаривала с ними, обещала им золотое дно и увлекала доверчивых на темное дно Дана-Стры.
Тропинка от самой реки обвивалась около скалы, как змея около Первосвященника Аполлонова, и выносила голову свою к самому челу ее. Тут, под гранитным навесом, была площадка, обведенная перилами. В камне были вырублены несколько келий, высоко занесенных, как гнезды хищных птиц.
Близ одной из них, на очаге, также вырубленном в камне, трещал огонек, перебираясь с ветви на ветвь сухого дерева, брошенного ему в жертву.
Подле очага сидела молодая женщина.
Вечернее солнце тихо катилось за черный лес в ожидании лучей своих, кои прокрались сквозь облака и не могли насветиться на ее красоту.
Только по слезам в очах, по белизне лица, по тихому, нежному голосу и по волнению груди можно было скоро догадаться, что это сидел не юноша, ибо мужская одежда обманула бы неопытный взгляд прохожего. Червленая капа,[112] разузоренная золотою тесьмою, прикрывала темно-русые локоны; красная бархатная ячермица[113] обнимала стан ее, снежная риза, с длинными широкими рукавами от самой шеи, где светилась запонка, скрывала пышную грудь и, перетягиваясь широким шелковым поясом, струилась в бесчисленных складках, до колен; синие шалвары и красные на ногах опанки[114] заключали простой ее наряд.
Задумчива сидела молодая женщина; низала на железный прут нарезанные куски серны и пела:
Бедуе, бедуе мое сердце,
Нарекае мутно злую вестьбу!
Чи ся растомила моя Мильцу?
Солнце ли на небе темно свете;
То же солнце свете мне в оконце,
Да не та уж ласка в дружнем взоре!
Помутися, глубокая память,
Не шепчи мне про старую песню:
То не снеги ль холмы убелили?
То не стадо ль лебедей усело?
Кабы снеги, стаяли бы снеги,
Лебеди давно бы улетели;
То не снеги холмы убелили,
То не стадо лебедей усело:
Черногорский юнак,[115] храбрый Младень,
Холм уставил белыми шатрами!
. . .
Еще не успела она кончить песни своей, как вдруг в яру раздались голоса, под горою, в густоте леса показались несколько всадников. Быстро взнеслись они, один за другим, на полугорье, соскочили с коней; кони бросились под навес, устроенный под высокими деревьями, а они поднялись по тропинке до того места, где сидела женщина.