. . .
Еще не успела она кончить песни своей, как вдруг в яру раздались голоса, под горою, в густоте леса показались несколько всадников. Быстро взнеслись они, один за другим, на полугорье, соскочили с коней; кони бросились под навес, устроенный под высокими деревьями, а они поднялись по тропинке до того места, где сидела женщина.
Их было семь человек, главный из них приблизился к молодой женщине.
— Мильца![116]
— Младень![117] — отвечала она и протянула к нему руку, которую он сжал в своей руке. — Была ли часть на лове?
— Властовицы не встречали!.. с горя только двух орлов снял с поднебесья!.. Утомился!.. Дай хмелю, Мильца! пищи не хочу!.. Побратими, седите!
Мильца поставила в куфах брагу и вино и на блюде жареную серну на постланный ковер на площадке.
Сбросив с себя сабли и стрелы, все уселись вкруг огромного блюда и куф, отирая с лица пот, Младень раскинулся в стороне, около перил, столкнул набок свою шапку и подставил под голову ладонь.
Он был в перепоясанном шелковом капоране,[118] сверх коего была на нем обшитая шнурками ячерма. Все прочие так же были одеты, но гораздо проще.
Младень был прекрасен собою и молод; черные волосы клубились из-под шапки, черные глаза пылали, смуглое лицо было мрачно. Товарищи его как родные походили друг на друга: те же черные волосы, одинакий быстрый взгляд, который не знался ни с страхом, ни с нежностью, то же выражение лица, не понимавшее ни смущения, ни притворства, один голос, громкий и решительный, как приговор.
Согласуясь с мрачным расположением духа Младеня, все молчали, заботясь только о том, что стояло и лежало на столе, но Младень прервал молчание:
— Служил я службу отчине родной, Сервлии; владыки не решили правду, не размыслили моего разуму и храбрости. Пусть же им зле розлива по утробе! На поганенье не дам се!.. Далече от отчины родной служу службу ей! Из темного леса, с крутой горы, из глубокой воды, из-за черной тучи крадусь на вражьи нехристные силы и бью Хинских Татар и жадных купцов морских!.. Слушайте же, побратими!.. Внимай, Мильца! Видел я в Торговой Веже Грека, а у него дочь, девойку юну!
Мильца побледнела.
— Видел я ее! чего же вам еще, побратими?.. Слышала ли, Мильца?.. Душа добудет славу, хочет другой… так и сердце, Мильца!.. Да что же мне в том, что видел я девойку юну! Я хочу купить ее золотом или кровью!.. У Грека я купил бы дочь его, да Торговую Вежу взяли бусурманы! Прозвали Хатынью, в честь Гречанки юной; а Гречанку юну взял к себе богатырь Султанли! и любит ее!.. Побратими! отбейте ее, отдайте мне!
— Ха! — вскричали все. — Хайдуки в твоей воле, и девойка твоя!
— Твоя! — отозвалось в яру, в горах и в извилинах Дана-Стры.
Быстрою тенью пронеслась Мильца мимо всех к перилам и вдруг исчезла с площадки. Под скалою раздался шум, похожий на бег лани сквозь чащу леса, этот шум краток: рога скоро сцепятся с ветвями и остановят порыв ее.
— Мильца! — вскричал Младень.
— Мильца! — повторили все прочие Гайдуки и бросились к перилам.
— Где она?
— Под скалою!
— Под скалою! — вскричал Младень исступленным голосом. — Принесите же разбитый череп Мильцы! Я напьюсь из него!
— Любила она! — сказал один из Гайдуков.
— Не видно под скалой, верно, разбилась о деревья и скатилась в яр, — сказал другой.
— Жажда! жажда! принесите мне хоть каплю крови ее! — вскричал Младень.
Все Гайдуки бросились по тропинке вниз под скалу, обошли ее, приблизились к тому месту, где думали найти труп Мильцы.
На земле ни Мильцы, ни следов крови.
— Где ж она?
— Чи ли черный змей уел красную Мильцу?
Глухой звук стона раздался над ними. Все обратили глаза на пространный бук, стоящий над самою вершиной скалы и окруженный частым ивняком.
— А, птаха! на чужое гнездо села!
С трудом взобрались Гайдуки на крутизну.
— Тихо, братие: слетит!
— Вот она!
Дикий виноградник, как сеть зверолова, растянулся по ветвям бука, как паутина, переплел длинные свои нити, унизанные огромными листьями.
В эту-то висевшую над пропастью колыбель, как будто устроенную нарочно для принятия новорожденного, упала Мильца и лежала без памяти, как сонное дитя, опутанное пеленою.
Осторожно разорвали Гайдуки зеленые оковы ее, осторожно спустились вниз, и вскоре беспамятная Мильца лежала на ковре, перед Младенем.
— Вот она! — вскричал Младень и взял беспамятную Мильцу за руку.
Тяжкий вздох вырвался из груди Мильцы, она очнулась, взор ее остановился на Младене.
— Жива! жива Мильца! — вскричал снова Младень и обнял ее.
Радостно или тяжело это возвращение к жизни? Та же душа, обремененная горестями, остается в человеке или душа обновленная, готовая опять предаться обманчивым надеждам и снам, любви и ненависти, улыбке и горю, мелочным блаженствам и воображаемым мучениям? Та же в нем остается душа или очищенная от бремени суетных мыслей и сохранившая в себе только бессмертие?
— Мильца! — сказал Младень, успокоясь. — Мы были свободны, будем же и всегда свободны!.. Своими черными очами ты подрезала крылья мои, Мильца! но они снова оперились, хочу воли.
— Богу-милый!.. не хочу с тобою розмирья!.. Люби другую!.. но дай и мне волю! — произнесла жалобным голосом Мильца.
— Мильца!.. волю тебе?.. Чи ли хочешь в темном лесе заглохнуть? Чи ли на дно воды кануть? Чи ли на шеломяне[119] вспеть себе конечную песню?.. Нет!.. любица моя! не дам обвить тебя змею… не увидишь разлучницы своей… горе не отвеет души твоей от тела… будешь спать на мягких постелях, под собольими покровами!.. Слышишь, Мильца?
Как жалобный голос свирели, заплакала Мильца слезами огненными.
Слишком за четыре столетия до настоящего времени, в Княжестве Киевском, в селе Облазне, пастух Мина собирал стадо. Его берестяной рожок будил всех, начиная с сельского Тиуна до последнего ощипанного на побоищах сельского петуха.
Баушки, старушки, молодушки красные девушки и малые ребятушки зевали, протирали глаза, накидывали на себя какую-нибудь лопоть,[120] зипун[121] или шугай,[122] отворяли косящатые ворота, брали в руки длинную хворостинку и выгоняли скотину на широкую долину. Там принимали ее в свое попечение добрый пастух Мина и два верные его сподвижника: Рудо, волчий враг, да Сур, хвост улиткой.
Сельское утро всегда и везде одинаково. Как заметно пробуждение всей природы, пробуждение радостное, живое! Мычанье стад, перекличка петухов, го-го гусей, ква-ква уток, лай собак, шебетанье ласточки, порханье голубя, вдали свист соловья, в высоте песнь жаворонка и тут же хлопанье бича, крик, говор, шепот, здравствованье, все слито в слово: жизнь.
Но вот в селе опять все утихло; только столпившиеся гуси и утки, кажется, советуются: с чего начать новый день.
Вот добрый пастух Мина выгнал стадо за село.
Вот взобралось оно на гору, остановилось, всматривается в отдаление, покрытое туманом, мычит друг другу вопросы: где же Днепр?., где наш водопой?..
Мина взбирается на высокую могилу.[123] Близ могилы тянется проезжая дорожка. Это любимое его место. Здесь разнообразие проезжающих и проходящих разнообразит его жизнь впечатлениями неясными, как все его понятие о жизни.
Мина не молод, но свеж и здоров, он не из числа тех пастухов, в которых влюблялись богини или которые влюблялись сами в себя, но Днепровская Вила[124] любит его, как Нимфа Эхо любила Нарцисса. Она любит его рожок, его песни, уносит звуки в ущелья, в волны, в глубину рощей и играет ими как дитя.
Мина равнодушен: он не для нее поет и играет; он прост; он не имеет понятия о восторгах.
Почти с младенчества обреченный пастушеской жизни, Мина вместе с утром является посреди стада, в полянах, на лугах, на горах, на берегу Днепра, окрест села своего и занят только своим стадом, своим рожком, своими двумя сподвижниками, своей котомкой с хлебом и с солью, своей костыгой, которою он ковыряет лапти, и — более ничем.
Молча проводит он дни свои.
Иногда только говорит он сам с собою, с Рудом и с Суром или делает строгие выговоры отстающим от стада буйным кравицам.[125]
Небо для него то же, что потолок избы, в которой проводит в глубоком сне ночь.
Солнце для него то же, что паровая лучина, освещающая его скудный ужин.
На луну смотрит он как на ясную лысину сельского Тиуна.
А на звездное небо он никогда не смотрит, потому что с захождением солнца кончаются его ежедневные жизненные заботы, и он спит крепко, спокойно, тогда как сердце или страсти заставляют других считать звезды, вопрошать их о судьбе своей и бледнеть как луна от страха и неудач.