На одной из бойких улиц города Илья увидал Пашку Грачёва. Сын кузнеца шёл по тротуару беспечной походкой гуляющего человека, руки его были засунуты в карманы дырявых штанов, на плечах болталась не по росту длинная синяя блуза, тоже рваная и грязная, большие опорки звучно щёлкали каблуками по камню панели, картуз со сломанным козырьком молодецки сдвинут на левое ухо, половину головы пекло солнце, а лицо и шею Пашки покрывал густой налёт маслянистой грязи. Он издали узнал Илью, весело кивнул ему головой, но не ускорил шага навстречу ему.
- Каким ты фертом... - сказал Илья.
Пашка крепко стиснул его руку и засмеялся. Его зубы и глаза блестели под маской грязи весело.
- Как живёшь?
- Живём, как можем, есть пища - гложем, нет - попищим, да так и ляжем!.. А я ведь рад, что тебя встретил, чёрт те дери!
Ты что никогда не придёшь? - спросил Илья, улыбаясь. Ему тоже было приятно видеть старого товарища таким весёлым и чумазым. Он поглядел на Пашкины опорки, потом на свои новые сапоги, ценою в девять рублей, и самодовольно улыбнулся.
- А я почём знаю, где ты живёшь!.. - сказал Грачёв.
- Всё там, у Филимонова...
- А Яшка говорил, что ты где-то рыбой торгуешь...
Илья с гордостью рассказал Пашке о своей службе у Строганого.
- Ай да наши - чуваши! - одобрительно воскликнул Грачёв. - А я тоже, из типографии прогнали за озорство, так я к живописцу поступил краски тереть и всякое там... Да, чёрт её, на сырую вывеску сел однажды... ну начали они меня пороть! Вот пороли, черти! И хозяин, и хозяйка, и мастер... прямо того и жди, что помрут с устатка... Теперь я у водопроводчика работаю. Шесть целковых в месяц... Ходил обедать, а теперь на работу иду...
- Не торопишься.
- А пёс с ней! Разве всю её когда переделаешь? Надо будет зайти к вам...
- Приходи! - дружески сказал Илья.
- Книжки-то читаете?
- Как же! А ты?
- И я клюю помалу...
- А стихи сочиняешь?..
- И стихи...
Пашка снова весело захохотал.
- Приходи, а? Стихи тащи...
- Приду... Водочки принесу...
- Пьёшь?
- Хлещем... Однако - прощай!..
- Прощай! - сказал Илья.
Он пошёл своей дорогой, думая о Пашке. Ему казалось странным, что этот оборванный паренёк не выказал зависти к его крепким сапогам и чистой одежде, даже как будто не заметил этого. А когда Илья рассказал о своей самостоятельной жизни, - Пашка обрадовался. Илья тревожно подумал: неужели Грачёв не хочет того, чего все хотят, - чистой, спокойной, независимой жизни?
Особенно ясно чувствовал Илья грусть и тревогу после посещения церкви. Он редко пропускал обедни и всенощные. Он не молился, а просто стоял где-нибудь в углу и, ни о чём не думая, слушал пение. Люди стояли неподвижно, молча, и было в их молчании единодушие. Волны пения носились по храму вместе с дымом ладана, порой Илье казалось, что и он поднимается вверх, плавает в тёплой, ласковой пустоте, теряя себя в ней. Торжественное настроение миротворно веяло на душу, и было в нём что-то совершенно чуждое суете жизни, непримиримое с её стремлениями. Сначала в душе Ильи это впечатление укладывалось отдельно от обычных впечатлений дня, не смешивалось с ними, не беспокоило юношу. Но потом он заметил, что в сердце его живёт нечто, всегда наблюдающее за ним. Оно пугливо скрывается где-то глубоко, оно безмолвно в суете жизни, но в церкви оно растёт и вызывает что-то особенное, тревожное, противоречивое его мечтам о чистой жизни. В эти моменты ему всегда вспоминались рассказы об отшельнике Антипе и любовные речи тряпичника:
"Господь всё видит, всему меру знает! Кроме его - никого!"
Илья приходил домой полный смутного беспокойства, чувствуя, что его мечта о будущем выцвела и что в нём в самом есть кто-то, не желающий открыть галантерейную лавочку. Но жизнь брала своё, и этот кто-то скрывался в глубь души...
Разговаривая с Яковом обо всём, Илья однако не говорил ему о своём раздвоении. Он и сам думал о нём только по необходимости, никогда своей волей не останавливая мысль на этом непонятном ему чувстве.
Вечера он проводил приятно. Возвращаясь из города, шёл в подвал к Маше и хозяйским тоном спрашивал:
- Машутка! Как у нас насчёт самоварчика?
Самоварчик уже был готов и стоял на столе, курлыкая и посвистывая. Илья всегда приносил с собой чего-нибудь вкусного: баранок, мятных пряников, медовой коврижки, а иногда и варенья паточного, - и Маша любила поить его чаем. Девочка тоже начала зарабатывать деньги: Матица научила её делать из бумаги цветы, и Маше нравилось составлять из тонких, весело шуршавших бумажек яркие розы. Иногда она зарабатывала до гривенника в день. Её отец заболел тифом, слишком два месяца пролежал в больнице и пришёл оттуда сухой, тонкий, с прекрасными тёмными кудрями на голове. Он сбрил свою растрёпанную, бесшабашную бородёнку и, несмотря на жёлтые, ввалившиеся щёки, казался помолодевшим. По-прежнему он работал у чужих людей и даже ночевать домой являлся редко, предоставив квартиру в полное распоряжение дочери. Она тоже стала звать отца, как все, - Перфишкой. Сапожник забавлялся её отношением к нему и, видимо, чувствовал уважение к своей кудрявой девочке, умевшей хохотать так же весело, как сам он.
Вечернее чаепитие у Маши вошло в привычку Ильи и Якова. Они пили долго, много, обливаясь потом, разговаривая обо всём, что задевало их. Илья рассказывал о том, что видел в городе, Яков, читавший целыми днями,- о книгах, о скандалах в трактире, жаловался на отца, а иногда - всё чаще говорил нечто такое, что Илье и Маше казалось несуразным, непонятным. Чай был необыкновенно вкусен, а самовар, весь покрытый окисями, имел славную старческую рожу, ласково-хитрую. Почти всегда, когда ребята только что входили во вкус чаепития, самовар с добродушным ехидством начинал гудеть, ворчать, и в нём не оказывалось воды. Маша хватала его и тащила доливать; каждый вечер ей приходилось делать это по нескольку раз.
Если всходила луна, то и её луч попадал в компанию детей.
В этой яме, стиснутой полугнилыми стенами, накрытой тяжёлым, низким потолком, всегда чувствовался недостаток воздуха, света, но в ней было весело и каждый вечер рождалось много хороших чувств и наивных, юных мыслей.
Иногда при чаепитии присутствовал Перфишка. Обыкновенно он помещался в тёмном углу комнаты на подмостках около коренастой, осевшей в землю печи или влезал на печь, свешивал оттуда голову, и в сумраке блестели его белые, мелкие зубы. Дочь подавала ему большую кружку чаю, сахар и хлеб; он, посмеиваясь, говорил:
- Покорнейше благодарю, Марья Перфильевна. Чувствительно растрясён!
Иногда он со вздохом зависти восклицал:
- А хорошо вы живёте, ребята, чтоб вас дождём размочило! Совсем как люди.
И потом, улыбаясь и вздыхая, рассказывал:
- Житьё-то? Всё улучшается! Всё приятнее жить человеку год от года. Я в ваши года, бывало, только со шпандырем беседы вёл. Начнёт это он меня по спине гладить, а я от удовольствия вою что есть мочи. Перестанет он - спина обидится, надуется и ноет, по милом друге тоскует. Ну, он долго себя ждать не заставлял, - чувствительный был шпандырь! Только всего и удовольствия видел я, ей-богу! Вот вы теперь вырастете большие и будете всё это вспоминать, - разговоры, случаи разные и всю вашу приятную жизнь. А я вот вырос - сорок шестой год мне, - а вспомнить нечего! Ни искры! Совсем нечего вспомнить. Вроде как бы слеп и глух был я в ваши годы. Только и помню, что во рту у меня всегда зубы щёлкали с голоду да холоду, на роже синяки росли,- а уж как у меня кости, уши, волосы целы остались - этого я не могу понять. Не били меня, милого, только печкой, а об печку - сколько угодно! Н-да, старались, учили, как верёвочку сучили... А хоть меня и били, и кожу с меня лупили, и кровь сосали, и на пол бросали - русский человек живуч! Хоть толки его в ступе - он всё на своё место вступит! Ха-ароший, крепкий человек... Вот я: меня и мололи, и в щепы кололи, а я живу себе кукушкой, порхаю по трактирам, доволен всем миром! Бог меня любит... Раз взглянул на меня, засмеялся, ах, говорит, - такой-сякой! И махнул на меня рукой...
Молодёжь, слушая складные речи сапожника, смеялась. И Илья смеялся, но, в то же время, речи Перфишки будили в нём всегда одну и ту же навязчивую мысль. Однажды он с недоверчивой усмешкой спросил сапожника:
- Будто ты ничего и не хочешь?
- Кто говорит? Мне, примерно, всегда выпить хочется...
- Нет, ты правду скажи: ведь хочется чего-нибудь? - настойчиво спросил Илья.
- Вправду? Н-ну, тогда... гармонию бы!.. Ха-аро-шую бы гармонию желал я иметь... Целковых эдак в двадцать... пять! С-с-с!
Он тихо засмеялся, но тотчас же умолк, что-то сообразил и уже с полным убеждением сказал Илье:
- Нет, брат, и гармония тоже ни к чему мне... Во-первых - дорогую я обязательно пропью! Во-вторых - а вдруг она объявит себя хуже моей? Ведь теперь у меня какая гармония? Ей нет цены! В ней - душа моя квартирует! У меня гармония редкостная, - она, может, одна такая-то и живёт на свете... Гармония - как жена... У меня вот жена тоже была - ангел, а не человек! И ежели мне теперь жениться, - как можно? Другую такую, как была, - не найдёшь... К новой-то жене - обязательно старую мерку прикинешь, а она окажется `уже... и будет оттого и мне и ей хуже!.. Эх, брат, не то ведь хорошо, что хорошо, а то - что любо!