Навсегда запомнила Сашенька этот момент своей жизни, момент, перевернувший в ее судьбе все и поставивший все с головы на ноги, запомнила в тех мельчайших, чувственных подробностях, в которых способна запомнить только женщина.
В комнате было полутемно, только яркий, преломившийся в двойных стеклах потолочного оконца желтый луч солнца падал на мамино рукоделье, на ее непокрытые каштановые волосы с седыми прядями; мириады остро светящихся воздушных частиц хаотично роились внутри солнечного луча и, безусловно, жили каждая своей отдельной судьбой; крепко пахло жареными пирожками – еще тепленькие, они стояли в двух глубоких тарелках на дальнем от мамы краешке стола; чуть различимо отдавало нагоревшим фитилем керосинки, еще доносился запах хозяйственного мыла, которым мама простирала старую кофту, которая сейчас буквально таяла у нее в руках, превращаясь в моток шерсти; за стеной кочегарки что-то клацало, наверное, дворовые старики стукали костяшками домино о железную столешницу; левая нога чуть затекла, занемела, и Сашенька ощутила, как побежали по ней колкие мурашки – от ступни к голени и вверх, к бедру; скосив глаза, Сашенька увидела, что простыня смята у ног жгутом, и ее матово-белое тело жемчужно светится в полутьме, – яркий луч падал из окошка под углом, мимо нее, и она оказывалась как бы в тени.
– Мне стан твой понравился тонкий
И весь твой задумчивый вид,
– пела мама.
– А смех твой и грустный и звонкий
С тех пор в моем сердце звучит!
– Мама, – прошептала Сашенька, – мама, ты поешь по-русски?!
Мама смолкла, но не испугалась. Она посмотрела на дочь долгим пристальным взглядом чуть раскосых усталых карих глаз, и они вдруг ярко вспыхнули, осветили все ее мгновенно помолодевшее лицо, неуловимым движением она резко переменила осанку, плечи ее гордо распрямились, и даже облезлый вечный серо-палевый платок и тот лег как-то по-другому, как-то необыкновенно изысканно… Пауза была так томительна, что у Сашеньки перехватило дыхание. Наконец, мама сказала, очень просто, но как-то очень чеканно, совсем не так, как говорят обычные люди:
– Да. Я урожденная графиня Ланге Анна Карповна. Да, я говорю по-русски, по-французски, и по-немецки, и по-испански, и по-итальянски, и, если надо, по-гречески…
Сашенька присела на жесткой кровати. Кровать была очень жесткая от того, что поверх обветшавшей, продавленной сетки под матрацем лежали доски.
– Мама… Мамочка…
– Сегодня папин день рождения, – продолжила мать, не замечая смущения дочери, вернее сказать, ее полного ошеломления. – В этот день он всегда аккомпанировал мне на рояле, а я пела. Особенно он любил этот романс. Извини.
Сашенька в абсолютном оцепенении сидела обнаженная на кровати. Трудно сказать, как долго длилось молчание – то ли минуту, то ли вечность. Потом мама сказала опять же на чистом русском языке:
– Одевайся, доченька. Рано или поздно это должно было случиться. Я должна была себя выдать. И вот видишь – выдала. – Она засмеялась радостным, облегчающим душу смехом. – Может, оно и к лучшему, ты уже совсем взрослая, должна понять меня правильно.
Еще не сообразив ничего толком, Сашенька бросилась к маме и прижала ее голову к себе, к своему животу, а мама как сидела на табуретке, так и осталась сидеть, только отбросила старую кофту и пряжу, освободила руки и крепко-крепко обняла Сашеньку, и обе заплакали, как по команде, и этот их единый плач означал главное: ничто, никакие превратности судьбы не отнимут их горячо любящие души друг от друга.
Потом, как следует наплакавшись и нацеловавшись, они вытерли слезы, и мама стала рассказывать. Она рассказывала с отчаянием человека, неожиданно вырвавшегося на свободу, с восторгом и умилением. Саша узнала, что отец ее погиб уже немолодым человеком, что был он адмирал императорского флота, что погубили его красные, что у нее была старшая сестра Мария, гимназистка, и ей, наверное, удалось уплыть за границу с врангелевским флотом. Мать призналась, что все эти двадцать лет они живут под чужой фамилией. Галушко – это фамилия бывшего папиного ординарца Сидора Галушко, а настоящая их фамилия Мерзловские, так что она, Саша, графиня Александра Мерзловская.
– Ты и по матери, и по отцу титулованная особа. Дэо волентэ…
– Что ты сказала?
– Это по-латыни. Милостью Божьей.
– Мамочка, а почему ты никогда не говорила по-русски, ты ведь так прекрасно говоришь?
– Именно поэтому, – усмехнулась мама, – потому что ничто не выдает так происхождение, воспитание и образование человека, как язык, как его речь. Коверкать мой русский на простонародный лад мне не хотелось, а за украинской мовой я была как за каменной стеной.
– А почему мы уехали с Дальнего Востока в Москву?
– О, это еще проще. Потому, что в большом городе легче затеряться в низах, тем более в Москве, где нас мало кто знает. Все наши – коренные петербуржцы.
Сашенька рассказала маме про свой сон.
– Плохой, – сказала мама, – к войне.
– Да что ты, мамочка!
– Точно. Война, доченька, на носу.
– С кем же мы будем воевать, мамочка?
– С кем? С кем воевали – с немцами, естественно.
– Мамочка, что ты говоришь? – засмеялась Сашенька. – У нас – пакт!
Конечно, они проговорили бы весь вечер и всю ночь, да Сашеньку ждало дежурство. Мама как всегда собрала ее, а на прощание чмокнула в щеку и прошептала с веселым вызовом:
– Ну, держись, графинечка.
Сашенька вышла на улицу. Летняя Москва была пустынна. Светлый июньский вечер был тих и ясен, и ласковый ветерок так нежен, а мостовые так свежо, так вкусно пахли прибитой дождичком пылью, что казалось, все благоденствуют на этом свете и нет вокруг ни больных, ни униженных, ни мучителей, ни заточенных в подвалах мучеников, нет ничего страшного и жестокого, а есть одни только радостные надежды.
Дорога к больнице вела чистенькими, заботливо ухоженными дворниками переулками. Сашенька знала на этом пути каждое деревце, каждую выщерблинку тротуара, каждую травинку, проколовшую асфальт. Эти травинки она подмечала особо, каждую в отдельности, и всегда подбадривала их по весне: дескать, растите, ребята, дерзайте, вырывайтесь из гибельного плена. А сейчас она и сама чувствовала себя такой травинкой – еще недавно понятный и свойский мир вдруг предстал враждебным, глухо стискивающим ее со всех сторон, смертельно опасным.
"Графиня! Дочь царского адмирала! И до сих пор скрывается под чужой фамилией? До сих пор живая?"
Стараясь подавить в душе нарастающий безотчетный страх и тревогу, Сашенька пыталась думать о лучшей стороне происшедших перемен. Например, о том, что она ведь не Галушко! Как хорошо, что она знает теперь свою подлинную фамилию! Какая необыкновенная у нее мама! Хорошо-то хорошо, да как жить с этим дальше? Она ведь совсем не умеет прятаться…
За все время пути к больнице Сашенька ни разу не вспомнила о своем Георгии Владимировиче Домбровском. Только увидев больничные ворота, подумала: как она сейчас его встретит? Что скажет он? Что ответит она?
– Галушка, привет! – добродушно окликнула ее с крылечка приемного покоя толстенькая веснушчатая хохотушка Надя – ее напарница по дежурству и, в общем, хорошая девчонка, с которой они бок о бок четыре года проучились в медицинском училище и с первого дня вместе работали операционными медсестричками. – А твой Домбровский сегодня не будет. Его арестовали, говорят – враг народа!
– Не называй, не называй меня Галушкой! – прыгнув на крылечко, схватила ее за плечи Сашенька. – У меня есть имя! – И, отшатнувшись от перепуганной Нади, она прислонилась к стене, чувствуя, как теряет сознание. Узелок с мамиными пирожками выскользнул из ее руки и упал на бетонные ступени.
Вселенная и не подозревает, что мы существуем.
Слова Луция Мамилия Туррина, приписываемые ему Гаем Юлием Цезарем
За полуразрушенными термами римского императора Антонина Пия густо синело Средиземное море, воды его Тунисского залива. А еще дальше, на востоке, горбились лиловато-серые безлесые горы берегового Атласа, над которыми причудливо застыли в белесом небе белые кучевые облака. Застыли, словно задумались, куда им лететь – то ли назад, в пустыню Сахару, то ли вперед, в открытое море и дальше, далеко-далеко, хоть в Россию, а хоть в Китай…
Именно в эту местность, на приморскую виллу вблизи руин древнего Карфагена, ранней весной 1934 года прибыла молодая русая женщина. Она приехала на роскошном белом кабриолете «рено» в сопровождении хозяина виллы, главы одного из немногочисленных тунизийских банков господина Хаджибека. Женщину звали Мария Мерзловская. С того дня и на долгие годы она стала одной из самых таинственных и влиятельных теневых фигур не только высшего общества французской колонии Тунизии, но и, пожалуй, всего Ближнего Востока.