нее, как будто она была ему обещана наперед, — не удивлялся ей и принял ее с равнодушием заимодавца, который принимает в срок уплаченный долг.
И однако ж, могучею была эта слава, слава, для которой не существовало ни неверующих в нее, ни завидующих ей, ни оспаривающих ее, потому что Твардовский в глазах народа стоял так высоко, что никто не осмелился бы и подумать завидовать ему. Все горожане с уважением преклоняли перед ним головы; ходили дивные слухи о его чудесных исцелениях, о советах и средствах, которые он давал, о чарах и заклятиях, которые он производил. Беспрестанные повторения этих слухов увеличивали их вместе с временем, разнообразили до бесконечности. У дверей дома Твардовского толпился народ с утра до вечера; вельможи присылали за ним раззолоченные коляски и осыпали его деньгами за каждый визит, за лекарства, прописанные им, нередко за одно слово. Счастье сопутствовало Твардовскому во всем: каждый новый шаг увеличивал его славу; за каждым шагом следовали новые, более прежних, дивные слухи, — каждый день ознаменовывался каким-нибудь новым чудом. Могущество чародея не знало границ.
И радовался Твардовский, потому что гордость его и жажда славы были уже насыщены; он обладал тем, чего желал, испил того, чего жаждал. Но был ли счастлив от своей славы Твардовский — этого не знал никто.
Однажды поздним вечером Твардовский сидел перед огромною книгой, хоть и ничего не читал в ней. Лампа горела перед ним на столе. Матюша спал в углу комнаты. Кругом все было тихо. Ничто не нарушало торжественной тишины той минуты, в которую целый город с молитвою отходил ко сну. На огромном покрытом грубым сукном столе, перед которым сидел Твардовский, стояли и лежали предметы, какие в то время можно было найти у одних только ученых по ремеслу. Лежали на нем: человеческий череп, кости и ребра так называемых «великолюдов» [8]; чучело крокодила висело на потолке; в углу стояла египетская мумия, обвитая иероглифическими пеленками; уроды в огромных банках; скелет белелся на почерневшей стене; над окном распялен был нетопырь. Было время, когда Твардовский по этим бренным, когда-то оживленным, остаткам изучал тайны природы, пытал прошлое, доискивался будущего. Теперь все это стало для него известным и бесполезным; теперь он готов был бросить все это с презрением, как огрызок плода, из которого высосана уже вся сладость.
Вдруг послышался Твардовскому как будто чей-то шелест, чей-то тихий говор. Улыбаясь, прищурил Твардовский глаза, и среди мертвой тиши явственно доходили до его слуха следующие слова, которых, кроме него, не услышал бы и не понял никто на свете.
Скелет. Какая смертная скука стоять, как на часах, у этого безумца, — стоять без пользы и понапрасну! По крайней мере, прежний господин мой пересчитывал мне иногда ребра, — а этот даже и не дотронется до меня. Мыши только огрызают мне на ногах пальцы! Уж лучше было бы мне в сырой земле! Спокойно выспишься там за все беспокойные ночи в жизни, а тут стой, вытянувшись, как на часах рекрут… Еще как будто на смех понацеплял мне пружинки вместо мускулов, — жмут бедные кости, которые, бывало, так привольно двигались под кожей и телом. Чтоб тебе самому, проклятый мудрец, служить по смерти пугалом или посмешищем! За что ты меня держишь понапрасну?..
Рука великана. Молчал бы лучше, воробей, если видишь, что я не жалуюсь! А мне-то небось хорошо здесь, мне, которая при жизни была не чета тебе, ничтожному червяку? И разве приятно мне слушать, когда все эти лысые головы с очками на носах примутся рассуждать обо мне и доказывать, что я никогда не была рукою человека, а каким-то бессловесным мамонтом или чем-нибудь похуже этого? Небось хорошо мне здесь мне, — руке допотопного великана, — мне, которая была так сильна в жизни?..
Скелет. Сильна — по величине, да по глупости разве…
Уродец в спирте. Ай! Ай! И я мучусь, и я терплю, хоть и думают, что будто у меня нет и не было души, и что я не видал света. И разве приятно смотреть на кусочек этого света, который описывали мне таким прекрасным, смотреть сквозь спирт и стекло и не видеть ничего, кроме грязной комнаты да этой лысой головы?..
Мумия. Что это разворчалась там эта противная сволочь? Что она? Кто они? Люди или рабы? Молчать! Я здесь царица!
Все. Ха, ха, ха! Царица?.. Ты царица? Да здравствует царица! Ха, ха!..
Мумия. Не видите разве на пеленах моих надписи? Знайте же — я знатная, великая царица народа египетского. Не понимаю я только, кто этот безумец, который осмеливается резать меня на кусочки и давать больным вместо лекарства. Беда ему, когда настанет час моего мщения!
Все. А! Беда ему от тебя знатной, всемогущей царицы, которая раздает себя по кусочкам всем тем, кого одолеет колика, у кого отяжелеет голова или прогниют внутренности!
Мумия. Во всех гробницах ваших не было женщины моложе и прекраснее меня…
Все. О, великая царица! Прекрасная царица! Как жаль, что тебя обпилил так наш мучитель! Сама себя хвалишь, ты — царица без двора и без штата!
Нетопырь. Неужели уже на дворе ночь? Ах, как хотелось бы мне слететь с этого окна, к которому меня пригвоздили! Зачем, за что распяли меня?.. Что любопытного нашли они в моих крыльях? Я простая мышь, только с крыльями, как отец мой, как мать моя, как вся семья наша. Как, я думаю, весело теперь жить на свете братцам и сестрицам моим! Сколько там огоньков блестит в окнах, какие прохладные, роскошные гнезда на чердаках и в подвалах! О, зачем я не могу полететь к ним!
Крокодил. Висеть и висеть бесконечно в этой сырой, холодной избе! Но когда-нибудь должно же кончиться мое мученье! Когда-нибудь да должен издохнуть этот лысый сторож! О, съел бы я его, если б мог!..
Адамова голова. Добрый вечер, братцы, добрый вечер! Каково вы спали днем? Вот уже проснулась наша лампада и светит прямо в очи, пора вставать! Пора вставать, пора идти прогуляться…
И стуча зубами, поднимался на столе череп… В эту минуту Твардовский ударил рукою по столу, — и таинственный говор стих… Матюша проснулся.
За дверьми послышались чьи-то шаги; ручка застучала, двери отворились, и в комнату кто-то вошел.
Взглянув на пришельца равнодушно, без любопытства, Твардовский самодовольно улыбнулся. Пришелец, однако ж, не отличался ничем особенным, и приход его, по-видимому, не предвещал большой радости. Он стоял у порога, завернувшись в черный плащ, в шляпе с черным пером, в сапогах с длинными носками