— Всякую волю в человеке, однако, нельзя отрицать, — возразила Лиза. — Если я пересиливаю себя, если во мне происходит борьба, то тут-то и проявляется сила воли. Возьмем тот же пример с нищим. Положим, я отошла от него на несколько шагов. Вдруг мне делается его жаль; я начинаю колебаться, оборачиваюсь и возвращаюсь к несчастному наделить его милостыней. Чем же я заставила себя преодолеть свою неохоту вернуться, как не силою воли?
— И тут никакой воли не было. Что вы колебались, что вам пришлось, как вы выражаетесь, пересилить себя — то это явление самое обыкновенное, наблюдаемое во всех случаях, где происходит борьба, вследствие большей или меньшей равности борющихся сил. На весах вашего человеческого достоинства чаши нагружены в рассматриваемый момент почти одинаково и колеблются по тому самому — то в одну, то в другую сторону, оставляя вас в неизвестности, которая перетянет. Ваше положение здесь совершенно страдательное, и вы вовсе непричастны тому своей волей, если наконец одна из чаш перетянет. Всякая воля — химера.
— Вы убедили и победили меня, господин философ; а между тем… — Лиза лукаво засмеялась. — Между тем и я выхожу победительницей!
— Как так?
— Да так. Помните, в начале прогулки вы объявили, что скучаете во всяком женском обществе; теперь вы с жаром спорите с женщиной, стало быть, находите интерес в беседе с ней.
— Гм… да.
— Ваше желчное настроение, кажется, прошло; скажите теперь по совести: чему вы так рассердились, когда я говорила про акклиматизацию?
— Нет, зачем…
— Ну, однако? Не на меня ли изволили гневаться?
— А если б?
— А! Это интересно. Но за что? Говорите: за что?
— Сами напрашиваетесь на откровенность. Видите: в начале нашего знакомства вы произвели на меня довольно приятное впечатление как умная, рассудительная девушка. Легкая взбалмошность так обыкновенна в ваши лета, что я не придал ей значения в вас. Когда же вы заговорили об акклиматизации, я стал убеждаться, что имею дело с синим чулком…
— И я горжусь этим названием! Пожалуйста, не изменяйте своего мнения; я хочу быть синим чулком…
Змеин с сожалением пожал плечами:
— Вольному воля.
XI
ГРОЗА. О ФРАНЦУЗСКИХ РОМАНАХ И ПАТРИОТИЗМЕ
SCHLOSS UNSPUNNEN
Прогулка в летний полдень имеет свои приятности; но все они взвешиваются одною неприятностью — зноем. Солнце, стоящее в зените, жжет изо всех сил, словно за то невесть какое жалованье получает, так что и дух у вас спирает, и в глазах рябит. Задыхаясь и обтираясь платками, общество наше едва обогнуло Руген, как набежала тучка и раздался первый, внушительный рокот грома. Все засуетилось. Вдруг — ах, а! Золотая, с голубоватым сиянием, электрическая змейка, дивно-ловко извиваясь, низринулась с неистовством в средину общества; лица как мел побелели — нельзя было сказать: от отблеска молнии или от испуга. В следующий же миг грянула небесная артиллерия, и мелким ружейным огнем задребезжало в соседних горах в ответ переливчатое эхо. Трава, деревья, платья дам — все зашелестело под крупными каплями грозового дождя.
— Sauve-qui-peut[72]!
Дамы в своих воздушных одеяниях, с крохотными зонтиками, не дающими ни малейшей защиты от капитального ливня, мужчины в одних сюртуках — все бежало спасаться. "Юнгфрауенблик!" — был общий лозунг: из-за ближних дерев манила крыша этого отеля.
— М-r Куницын! — крикнула Моничка в след правоведу, искавшему, подобно другим, спасения в поспешном бегстве. — Soyez si aimable, pretez moi votre chapeau et votre surtout[73].
Молодой человек остановился и снял с себя то и другое.
— Voila, mademoiselle?
— Grand merci[74].
Она торопливо накрылась соломенной шляпой правоведа и пиджак его надела внакидку.
— Prenez, defendez vous par ceci, comme vous pouvez[75].
Оставив в руках его свой маленький зонтик, она уже мчалась к спасительной кровле. Распустив над собою зонтик, правовед поскакал вслед за нею.
Ластов, так неожиданно покинутый своей собеседницей, отыскивал глазами место, где бы укрыться, когда завидел в нескольких шагах, под густолиственным орешником, Наденьку. Понятно, что в мгновение ока он был у ней. Гимназистка встретила его с приветливой, детской улыбкой и указала ему около себя, под деревом, сухое место.
— Как славно, Лев Ильич, не правда ли? Чувствуешь, что живешь! Помните, у Майкова…
— Помню, оно так и начинается:
Помнишь — мы не ждали ни дождя, ни грома.
Вдруг застал нас ливень далеко от дома…
— Нет, я думала про другое. Но и это, кажется, премиленькое. Дальше, кажется:
Мы спешили скрыться под мохнатой елью?
— Не было конца тут страху и веселью, —
подхватил Ластов.
— Дождик лил сквозь солнце, и под елью мшистой
Мы стояли точно в клетке золотистой…
— Ах! — вскрикнула тут Наденька, хватаясь бессознательно за руку молодого человека: вся окрестность вспыхнула мгновенно ослепительным огнем, сопровождаемым гульливыми раскатами.
— Вдруг над нами прямо гром перекатился, —
продолжал цитировать поэт:
— Ты ко мне прижалась, в страхе очи жмуря…
Благодатный дождик! Золотая буря!
— Как я испугалась! — вздохнула из глубины души гимназистка, отодвигаясь от соседа. — А я, кажется, не трусиха… Я, знаете, еще ребенком смерть как любила грозу; меня так и называли: маленькой колдуньей. Чуть блеснет первая молния, брызнет дождик, я — в сад, и стою там с непокрытой головою. Дождь заливает меня, гроза шумит, а я стою, как очарованная. Явлюсь домой — маменька и гувернантка только ахнут: волоса-то всклокочены, платье как губка: "Наденька, Наденька, что с тобой?" А я тряхну головой да бегом опять под дождь. Теперь я начинаю понимать, что меня всегда так привлекало к грозе.
— Что?
— Лучше всего разъяснит вам это майковское стихотворение, о котором я вам говорила:
Жизнь без тревог — прекрасный, светлый день,
Тревожная — весны младые грозы.
Там — солнца луч и в зной оливы сень,
А здесь — и гром, и молния, и слезы…
О, дайте мне весь блеск весенних гроз,
И горечь слез, и сладость слез!
— И вы, Надежда Николаевна, сочувствуете этому? — спросил тихим голосом поэт. — Вы понимаете горечь и сладость слез?
— М-да… — Наденька замялась. — Ах, да вот и наши философы! — подхватила она с живостью, увидев приближающихся Змеина и Лизу. — Перемокли как, батюшки! Где это вы пропадали?
— Как видишь, под дождем, — отвечала, отряхиваясь, экс-студентка. — Отстали немножко. Что ж, теперь можно и далее, дождя нет.
Гроза действительно унялась. Там и сям по освеженной синеве бродили еще легкие облачка, но под жгучими лучами полуденного солнца высыхали уже и дорожки, и зелень.
Молодежь собралась опять в путь к первоначальной цели прогулки.
— Да! — вспомнил Ластов. — Правда ли, Лизавета Николаевна, что вы сестрице своей даете читать французских романистов?
— А что же?
— Да ведь увлекательные переливания Дюма, Сю, Феваля не имеют ничего общего с нагою действительностью?
— Не имеют.
— Так как же давать их в руки невзрослой девочке, фантазия которой и без того чересчур прытка, а при помощи этих небылиц может разыграться до безобразия?
— Невзрослой! — обиделась Наденька. — Мне шестнадцать.
— Зачем прибавлять, милая? — заметила Лиза. — Тебе всего в мае минуло пятнадцать.
Наденька покраснела.
— Ну да, минуло, значит уже нет.
— Положим, успокойся. Вы, Лев Ильич, удивляетесь, что я не воспрещаю ей читать французских романов? Но для полного образования всякому человеку надо ознакомиться и с нелепицами мира сего.
— С детства-то? Для детей это положительно яд. Я очень хорошо помню, как будучи гимназистом второго-третьего класса, брал с собой в классы "Монте-Кристо" или тому подобную небывальщину, чтобы читать во время уроков, под скамьей. Зато как вызовут к доске — идешь, шатаясь, словно пьяный, станешь у доски и не только не знаешь, что отвечать, — не понимаешь даже заданного тебе вопроса. А как вредно действуют романы на расположение духа, на характер ребенка! Ходишь всегда в каком-то чаду, делаешься сварливым, всем недовольным: "Что я за несчастный! — повторяешь себе. — Отчего со мною не бывает никаких приключений? Миновало золотое время…" И начинаешь хандрить, делаешься безучастным ко всему окружающему, бросаешь заниматься: "Что пользы? Ведь все равно ни к чему не послужит…" Является даже мысль о самоубийстве…
— Ну, вы слишком поэтизируете, господин поэт, — перебила экс-студентка. — До какого возраста, скажите, упивались вы романами?